Читаем Солдатами не рождаются полностью

Да, Сталин — это Сталин! И этим все сказано, хотя ты знаешь о нем больше многих других, знаешь и то, что было перед войной, и то, что было в начале войны, знаешь и такое, что не лезет ни в какие ворота!

В том, что он великий, — колебнулось что-то в душе в начале войны, а потом опять утвердилось, — нет, в этом ты сейчас опять не сомневаешься. А в том, что он страшный? Это ведь тоже тебе известно, и лучше, чем многим. И каждый раз, когда идешь к нему на доклад, знаешь, что рука у него не дрогнет ни перед чем.

И где кончается железная воля, и где начинается непостижимое упрямство, стоящее десятков тысяч жизней и целых кладбищ загубленной техники, не всегда сразу поймешь.

Да, слушает, рассматривает и одобряет планы, принимает во внимание, не отмахивается от советов и донесений, как тогда, перед началом войны. Но это все до какой-то минуты — а потом последнее слово за ним, и слово это — иногда единственное верное решение, а иногда вдруг рассудку вопреки, наперекор стихиям, и никто никакими доводами уже не заставит передумать! А вся тяжесть положения в том, что оно, это его последнее слово, все равно всегда правильно, даже когда оно неправильно. И останется правильным. И виноватые в неудачах найдутся. Должны же они каждый раз находиться, если он всегда прав.

А в то же время в его непререкаемом авторитете, даже просто в самом его имени, неимоверная сила. Как-то уж так с годами вышло, что все, во что верим: в партию, в армию, в самих себя, — все, как жилы в трос, заплетено в это имя. И на этом тросе тянем всю тяжесть войны. Всем выбивающимся из сил народом тянем, а имя на всех одно: Сталин. Ладно, пусть так! Но хотя бы при этом думать о нем, как другие, зная только одно — что великий, и не зная всего прочего, того, что лучше б не знать. А иногда ведь не можешь отделаться от чувства, что знаешь еще не все, далеко не все…

А что делать? Нечего и спрашивать. Надо делать свое дело, раз ты коммунист и солдат! Надо на своем месте долбить и долбить свою правду и честно докладывать чужую. И ее тоже долбить, каждый раз до пределов возможного.

А что больше придумаешь? Тебя и на это-то не всегда хватает! Да и не так-то оно безопасно, по правде сказать. Не такой уж ты трус, в морду-то себе зря плевать тоже незачем!

Иван Алексеевич долго и тяжело молчал, так глубоко отдавшись чему-то своему и очень далекому от Серпилина, что тот почувствовал это и, не желая мешать ему, тоже молчал.

Иван Алексеевич жил среди величин другого масштаба, чем те, среди которых жил командир дивизии Серпилин, и Серпилину очень хотелось воспользоваться редкой возможностью и спросить Ивана Алексеевича о предстоящем размахе операций, о том, как он оценивает силы немцев и какие, по его мнению, перспективы зимней кампании в масштабе всех фронтов. Но как бы ни хотелось спросить об этом, Серпилин слишком хорошо знал черту, которой не имеет права перейти даже самая беспредельная дружба, — черту, за которой на войне не спрашивают и не отвечают. И он перешел эту черту только мысленно… И вместо всего, о чем хотелось спросить, спросил только:

— Часто докладывать ходишь?

— Сейчас да. Те, что повыше меня, все разъехались. Представителями Ставки. Чутье у него страшное, — помолчав, добавил Иван Алексеевич. — Иногда понимаешь, что все равно безнадежно говорить ему свое мнение, стоишь и молчишь. А он смотрит на тебя и чувствует твое отрицательное отношение к тому, что он предложил.

— Может быть, поедет под Сталинград, все же, наверное, ему интересно, — сказал Серпилин. — Тем более знакомые места.

— Навряд ли, — пожал плечами Иван Алексеевич, но почему навряд ли, объяснять не стал. — Ладно, давай выпьем с тобой за то, чтобы вы поскорее там у себя на фрицах крест поставили! Конечно, кухня у нас здесь, в Ставке, такая, что за все переживаешь. Кажется, то здесь, то там что-нибудь не так делается. Но если на карту взглянуть — с ноября здорово махнули! Начинаем в собственных глазах оправдываться. Трезвость, конечно, сохранять надо. Нельзя еще выдавать все желаемое за действительное, хотя иногда за язык и тянут… Но в общем-то жить много веселей стало: гнем и ломаем их, сволочей!

Он чокнулся с Серпилиным, отхлебнул большой глоток и, зажав в кулак булку с колбасой, стал есть с веселой жадностью человека, отвлекшегося от тяжелых мыслей и вдруг вспомнившего, что он зверски голоден.

— А это ничего, что ты с утра пьешь? — спросил Серпилин. — Пойдешь на доклад — заметят.

Иван Алексеевич почему-то усмехнулся и сказал:

— Ничего. За это он не спрашивает. А потом, я же не завтракаю, а ужинаю. И расписание это не я установил.

В наступившем молчании послышался слабый звонок.

— Наверное, адъютант, — сказал Иван Алексеевич и посмотрел на часы. — Что-то рано.

— Нет, это будильник, — сказал Серпилин. — Я тут сыну соседки наказал меня разбудить, если засну. Сейчас придет будить.

— Привалова сын? — спросил Иван Алексеевич.

— Да. Помнишь по академии?

— По академии — нет, не помню. На днях обстоятельства гибели пришлось докладывать.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Некоторые не попадут в ад
Некоторые не попадут в ад

Захар Прилепин — прозаик, публицист, музыкант, обладатель премий «Большая книга», «Национальный бестселлер» и «Ясная Поляна». Автор романов «Обитель», «Санькя», «Патологии», «Чёрная обезьяна», сборников рассказов «Восьмёрка», «Грех», «Ботинки, полные горячей водкой» и «Семь жизней», сборников публицистики «К нам едет Пересвет», «Летучие бурлаки», «Не чужая смута», «Всё, что должно разрешиться. Письма с Донбасса», «Взвод».«И мысли не было сочинять эту книжку.Сорок раз себе пообещал: пусть всё отстоится, отлежится — что запомнится и не потеряется, то и будет самым главным.Сам себя обманул.Книжка сама рассказалась, едва перо обмакнул в чернильницу.Известны случаи, когда врачи, не теряя сознания, руководили сложными операциями, которые им делали. Или записывали свои ощущения в момент укуса ядовитого гада, получения травмы.Здесь, прости господи, жанр в чём-то схожий.…Куда делась из меня моя жизнь, моя вера, моя радость?У поэта ещё точнее: "Как страшно, ведь душа проходит, как молодость и как любовь"».Захар Прилепин

Захар Прилепин

Проза о войне