Но генерал обернулся и стремительно пошел вверх навстречу Артемьеву. Они обнялись на середине лестницы.
— А я как раз был сейчас у танкистов и вспомнил тебя и Халхин-Гол, — сказал Артемьев.
— Нашел что вспоминать! — усмехнулся Климович. И была в этой жесткой усмешке целая вечность, отделявшая теперь их обоих от Халхин-Гола.
Они пошли вниз по лестнице.
— Что хромаешь? — спросил Климович.
— Был ранен.
— А теперь что делаешь?
— После ранения временно в Генштабе. Но скоро думаю обратно на фронт. А ты как здесь? Только недавно в сводке читал, что твоя бригада к Тацинской вышла.
— К Тацинской вышла, а через неделю вся вышла… — сказал Климович. — Четыре машины осталось. Послали на переформирование.
— Наверно, обидно было в разгар таких боев…
— Это только в стихах так пишут. Или у вас в Генеральном штабе в самом деле так думают?
— Что думают?
— А что командир бригады, когда у него из сорока машин четыре осталось, обижается, если его на переформирование отправляют? Не знаю, может, и есть такие дураки, я в них не записывался. Вот если бы у меня от бригады одно название, без танков, осталось, а мой личный состав все равно без ума в огонь как пехоту совали, вот тогда бы я обижался, что начальники боятся истинные потери в технике кому надо доложить. Бывает и так.
— Будем считать, что отбрил, — улыбнулся Артемьев.
— Да, представь себе, рад, — по-прежнему серьезно и страстно сказал Климович. — Рад, что своевременно вывели бригаду из боев; рад, что трезвое решение приняли и что обстановка это позволила; рад, потому что, по правде говоря, глупости еще творим. Бываешь свидетелем, как люди в общий котел победы свои глупости суют, рассчитывают, что там все перекипит и не будет видно, кто что положил.
— Я вижу, ты в сердитом настроении, а там у вас, наверху, — в более радужном.
— И я не в сердитом, а просто сплю и вижу, как бы поскорей научиться немцев не до полусмерти, а до смерти бить. А сердиться — что ж? Если б я солдатом был, тогда много на кого есть сердиться — и на взводного, и на ротного, на всех, до самого господа бога! А когда теперь я генерал, мне уже мало на кого остается сердиться, кроме себя. Ты когда воевать начал?
— В декабре сорок первого, под Москвой, деревня Зеленино, вступил в бой, командуя полком.
— Значит, прямо с наступления, с праздничка начал…
— Ну, положим, насчет праздничка… — перебил Артемьев и махнул рукой, подумав про себя, что как ни хорош Костя Климович, а все же, значит, из танка не видно, что такое пехота, и кто такой командир полка, и сколько пудов войны у него на горбу. Знал бы — не сказал бы про праздничек…
— Насчет праздничка не обижайся, — сказал Климович. — Празднички на войне тоже в крови. Это мне известно. Просто позавидовал тебе, что начал воевать с других картин, чем я…
Они стояли теперь внизу в вестибюле.
— Ну что ж, Паша, мне, к сожалению, на вокзал, да и у тебя, наверное, жизнь на колесах.
— Да, — сказал Артемьев. — Надо документ в Генштаб везти. — И вдруг спохватился: — Как семья?
— Семью похоронил, — ровным, без выражения голосом сказал Климович. — Всех разом, в одной воронке… И могилу не сам выбирал, и плакать времени не дали. Вот так. Еще вопросы есть?
— Извини.
— Ничего. Уже полтора года всем на этот вопрос отвечаю. Привык. А ты не женился?
— Нет.
— А я осенью после госпиталя чуть не женился. А потом подумал: зачем вдов и сирот плодить, когда их и без тебя хватает? Если так просто — другое дело. Ты — просто, и она — просто…
— Чтобы в случае чего: «Пускай она поплачет, ей ничего не значит…» — сказал Артемьев. — Что смотришь? Не мое.
— Это я догадался. Просто раньше не знал за тобой любви к стихам.
— А много ли, Костя, мы вообще раньше друг за другом знали? — сказал Артемьев. — Себя самих и то лишь на войне узнали…
Они вышли на улицу. После полутемного вестибюля на солнце резало глаза. Машина Артемьева стояла у подъезда. Климович высмотрел свою и махнул, чтобы подъезжала.
— Куда едешь?
— Новое соединение формировать. Для начала — на Казанский. А потом — туда, где танки делают. Ах, танки, танки! — воскликнул Климович. — Перед теми, кто их делает, — шапки с голов, а тем из нас, кто такие машины без рассудка губит в первом же бою, — палкой по роже!
Они спустились с крыльца. Артемьев заторопился и, неловко ступив раненой ногой, охнул.
— Не рано ли о фронте начал думать? — спросил Климович.
— Может, и рано, да больно уж сводки за живое берут!
— Это верно, — сказал Климович, — время такое, что не соскучишься. Ну ладно, воюй. Будь жив по возможности.
Они обнялись. Климович сел в машину и, закрывая дверцу, прощально махнул рукой.
Когда Артемьев вернулся в Генштаб, в приемной на дежурстве сидел второй адъютант — Косых. Этот у генерал-лейтенанта еще с довоенного времени. Офицеры для поручений третий раз меняются, а этот бессменный. Привык и другого в жизни не ищет.
— Насчет меня не звонил? — спросил Артемьев.
— Нет, — сказал Косых. — Можешь спать до четырнадцати.