— А выпить я хочу вот за что, — сказал Гурский. — Я тебя полюбил, Каширин, за то, что ты храбрей меня. Я бы еще п-подумал, прежде чем снова лететь туда, к вам, а ты допьешь с нами водку и н-ночью п-полетишь. Я пью за то, чтобы ты, п-при всей твоей храбрости и даже н-несмотря на нее, оставался жив до самого п-последнего часа войны. Постарайся, п-пожалуйста, очень тебя п-прошу. И за вас тоже, товарищ Гусаров…
— Ладно, постараемся, — сказал Каширин, чокаясь с Гурским. — Только зачем панихиду завел? Даже не похоже на тебя.
— Во-п-первых, если уж уп-потреблять церковные термины, то это не п-панихида, а молебен. А во-вторых, — Гурский вдруг повернулся к Люсину, — представляешь себе, м-меня редактор в-вызвал — Петя Пустовалов п-погиб. Пришла телеграмма с Донского фронта… П-пошел с десантом на танке — и убит. Редактор ск-казал, чтобы мы с т-тобой были г-готовы к в-вылету на Донской. Вместо н-него. Понимаешь, уже третий час никак не могу п-привыкнуть к тому, что его нет… — Лицо Гурского стало печальным, толстый нос покраснел, а из-под очков выкатилась слеза, которую он небрежно смахнул со щеки пальцем.
Все несколько секунд молчали.
— Да, неожиданная смерть… — сказал Люсин. — Всего месяц на фронте — и уже погиб, а мы с тобой с первого дня трубим, и ничего…
— А ты п-перестань козырять тем, что ты с первого дня. Это п-пошло!
— Почему пошло?
— А п-потому, что уже погибли, п-по крайней мере, миллионы людей, которые начали воевать не с первого дня. Ты так говоришь, что мы с тобой воюем с п-первого дня, как будто мы от этого стали людьми п-первого сорта. Это представление о войне д-достойно гимназистов. Пустовалов полетел на фронт, когда ему п-приказали — не раньше и не позже, и это в п-порядке вещей…
Он сердился, но Тане показалось, что он сердится не на Люсина — Люсин просто попался ему под руку. Он сердился не на Люсина, а на смерть, унесшую какого-то человека, дорогого для него и безразличного для Люсина.
— Редактор сказал, — после молчания проговорил Гурский, — в телеграмме написано, что Пустовалов хорошо вел себя п-перед смертью. Не п-перевариваю этого слова — «вел». «Хорошо вел», «плохо вел» — можно п-подумать, что мы в детском саду. И п-потом он еще сказал мне с оттенком гордости, что теперь, считая Пустовалова, у нас в редакции уже д-десять погибших. Так сказал, как будто ему не хватало П-пустовалова для ровного счета…
— Ну и что вы ему ответили? — спросил Гусаров.
— Ничего. Это не такая простая п-проблема. То, что в редакции уже п-порядочные потери, — значит, что наши корреспонденты действительно торчат на п-передовой. И это п-правильно. И в этом смысле я п-понимаю редактора, тем более что он сам, когда едет на фронт, всегда лезет на п-передовую. Но когда говорят о мертвом, что он хорошо себя вел, мне это п-почему-то п-противно!
— Десять человек!.. — покачал головой Каширин. — А сколько из них писателей?
— П-половина.
Каширин снова покачал головой.
— Не качай головой, Каширин, — сказал Гурский, — т-ты любишь писателей, но ни черта не п-понимаешь в литературе. Я знаю, какие ты давал приказания, когда мы с Люсиным ходили там, у тебя, на операцию, — б-беречь и п-прикрывать собой…
— Да. Ну и что же…
— Это неп-правильно. Человек не вправе соглашаться на то, чтобы его прикрывали грудью! А т-тем более п-писатель. О войне может написать только тот, кого, п-по крайней мере, несколько раз могло убить, и никогда не напишет ч-человек, которого все только и делают, что п-прикрывают грудью. Самое большее, что он сможет написать, — это автобиографию п-под заголовком «Как меня сп-пасали». Вы согласны со мной? — обратился он к Тане.
— Давай выпьем в память этого твоего друга, — сказал Каширин. — Я вижу, ты хоть и придуриваешься, а переживаешь.
— А я не п-придуриваюсь, — сказал Гурский, — я просто п-помню, что я заика, п-пафос не моя стихия. Между п-прочим, я не настаиваю, чтобы вы пили до дна, — сказал он Тане, увидев, как Люсин налил ей в стакан остатки портвейна. — Мертвых это, к сожалению, не воскрешает…
Но Таня не послушалась его совета и выпила вместе со всеми до дна. Почему-то ей так захотелось, наверное потому, что она мысленно выпила сейчас не только за этого неизвестного ей человека, но и за многих других, тех, кого она знала и кого больше не было на свете. И за Дегтяря тоже… Он обидел ее перед смертью, но все равно она вспомнила о нем сейчас. Он любил повторять, что смерть все спишет, и был, пожалуй, прав.
— Не п-пора ли д-договориться о дальнейшем? — сказал Гурский, когда все выпили.
— Сейчас еще достану, — кивнув на пустой графин, сказал Каширин.
— Это т-так, — сказал Гурский, — но я имею в виду более отдаленные планы, вплоть до т-твоего отлета.
Он скользнул по Тане взглядом, и она почувствовала: ее присутствие помешало ему сказать то, что он собирался.
— Иван Иванович, — сказала она Каширину, — я полежу у вас немного в той комнате. Голова кружится с отвычки… — Сказала и встала: раз у них свои планы насчет дальнейшего, пусть говорят об этом без нее, зачем мешать…
— Ну что ж, полежи, — сказал Каширин.
Остальные промолчали: это всех устраивало.