Что касается ответа на вопрос о том, как именно и в какой степени поведение римских солдат в боевой или повседневной обстановке определялось религиозными факторами, то рассмотренный выше материал эпиграфических документов отчасти может быть дополнен свидетельствами литературных источников. Как бы они ни были скудны, тенденциозны и разрозненны в хронологическом плане, их все же нельзя полностью игнорировать. Прежде всего эти источники, относящиеся как к республиканскому, так и императорскому времени, свидетельствуют о такой своеобразной форме религиозности, как суеверия и сильная, простодушно-глубокая вера военных людей в разного рода приметы и предзнаменования. Эти факторы, в ряду других обстоятельств[1220]
, часто непосредственно обусловливали эмоциональные реакции солдатской массы и нередко использовались полководцами в своих интересах либо, напротив, требовали от них проведения определенных «профилактических» мероприятий[1221].В данном контексте нельзя не вспомнить о Сципионе Африканском Старшем, который, по словам Полибия (Х. 2. 12), «внушал своим войскам такое убеждение, будто все планы его складываются при участии божественного вдохновения; через то самое подчиненные его шли на опасное дело смелее и с большей охотой» (пер. Ф.Г. Мищенко; ср.: Liv. XXVI. 19. 4; 41. 18–19; App. Iber. 73; 88), что особенно ярко проявилось при штурме Нового Карфагена, когда Публий убедил своих воинов в том, что сам Нептун окажет им помощь (Polyb. X. 14. 11–12; Liv. XXVI. 45. 9; App. Iber. 88), и они прониклись необычайным боевым рвением[1222]
. Конечно, пример Сципиона, наверное, первой в римской истории харизматической личности, в своем роде исключителен. Важно, однако, подчеркнуть, что использование подобных средств морально-психологического воздействия на солдатскую массу возможно лишь при соответствующем ментальном состоянии как этой последней, так и самого полководца. Можно предположить, что не меньшая убежденность в непосредственном и активном вмешательстве богов была присуща и в гораздо более поздние времена тем римским солдатам, которые, успешно преодолев суровые испытания или встретившись с тем, что они воспринимали как чудо, совершали посвящения божествам природных стихий[1223]. Едва ли в таких ситуациях выбор божественных адресатов был случаен.Выше мы уже указывали на сакральное значение военной присяги. Не повторяя сказанного и не развивая далее эту тему, присоединимся к мнению Б. Кэмпбелла, который подчеркнул, что вопрос об эффективности присяги является по существу вопросом о силе религиозного чувства, присущего римским солдатам (каковую, однако, трудно оценить сколь-нибудь однозначно)[1224]
. Уместно, наверное, было бы в данном контексте обратить внимание на одну деталь в том эпизоде из IX книги «Метаморфоз» Апулея (IX. 39–42), где рассказывается история о незадачливом легионере, у которого избивший его огородник отобрал меч. Помимо всего прочего (а утрата оружия фактически приравнивалась к дезертирству и каралась смертью – Dig. 49. 16. 3. 13; cp. 49. 16. 14. 1), этот солдат, по словам автора, опасался гения военной присяги: militaris… sacramenti Genium ab amissam spatham verebatur (Apul. Met. IX. 41). Очевидно, в данном случае имеется в виду не гений императора, которым клялись при принесении присяги[1225], но особое божество, имевшее, как свидетельствует посвящение ветеранов из Интерцизы, собственный культ (АЕ 1924, 135)[1226]. Указание Апулея, конечно, не следует считать исторически достоверным, помня о том, что в данном случае он создавал обобщенный образ; но возможно, что оно потребовалось ему, для того чтобы подчеркнуть одну из типичных, в представлении его современников, черт римского солдата – своеобразную набожность.