Интересно, что Керле и Кнайп совершенно расходились во мнениях о военной службе. Для Керле тупая жизнь на военной службе была «идиотизмом» и «дерьмом», Для Кнайпа — напротив, «воспитанием» [222]. Несмотря на эти различия во взглядах на жизнь у радиста и пехотинца СС, в методах борьбы с партизанами они абсолютно друг с другом соглашались. Закон войны на практике часто устанавливает совершенно не такие нормы, как закон, следующий из международного права. На этом фоне солдаты говорят о военных преступлениях спокойно, и лишь изредка с возмущением, в любом случае по-ведение местного населения дает повод к удивлению. Но в целом они считают действия против любой формы отказа сотрудничать на оккупированных территориях необходимыми, и это — уже в октябре 1940 года, как показывает следующий разговор.
УРБИХ*: А потом стало видно, как гестапо вылавливает каждую мелочь. Прежде всего те вещи, как они сейчас работают в Польше.
ХАРРЕР*: В Норвегии тоже. В Норвегии у них сейчас было много работы.
ШТАЙНХАУЗЕР: Да?
ХАРРЕР: Да, мне рассказывали…
УРБИХ: Прикончили толпу норвежских офицеров…
ХАРРЕР: Я убежден, если бы мы действительно что-нибудь оккупировали здесь в Англии, то не смогли бы просто так гулять, как во Франции.
ШТАЙНХАУЗЕР: Не думаю. Это — первые попытки. Но если в городе уложить после этого каждого десятого, тогда все снова прекратится. Здесь нет никакой проблемы. Тогда Адольф применит средства, чтобы заблаговременно прекратить всякую партизанскую деятельность. Вы же знаете, как работают в Польше? Достаточно там прогреметь одному выстрелу, как поднимается настоящий шум! Тогда делают следующее: в этом городе или городском квартале, где стреляли, собирают всех мужчин. За каждый выстрел, который прозвучит в следующую ночь или вообще в ближайшее время, расстреливают одного человека.
ХАРРЕР: Отлично! [223]
Бросается в глаза, что в этих разговорах не возникает сомнения в том, оправданны ли или соразмерны ли эти формы крайнего насилия в отношении гражданского населения. В глазах солдат не возникает такого вопроса; для них абсолютно ясна необходимость «работы», «решительных действий» и «возмездия». Поэтому возникает лишь вопрос о проведении, и никогда о причине. Соответственно, рассказы о преступлениях являются точно так же частью по-вседневного общения, как и истории о сбитии или о потоплении, которые мы уже знаем. Они не представляют собой ничего особенного, лишь необычные действия или поведение отдельных лиц представляют интерес для рассказа. Как, например, массовые казни после покушения на Райнхарда Гейдриха.
КАМБЕРГЕР: В Польше они отпустили солдат, чтобы они могли присутствовать при казнях, которые проводили публично. От 25 до 50 казнили ежедневно после дела Гейдриха. Они вставали на табурет, просовывали голову в петлю, а следующий за ним должен был выбивать из-под него табурет со словами: «Братец, ведь тебе табурет не нужен» [224].
Здесь привлекательность истории заключается не в убийствах самих по себе, а в их инсценировке. Солдатам дали увольнительные, чтобы они посмотрели на казни, а казни проходили с своеобразно развитыми унизительными ритуалами. Но достойны рассказа не только выдающиеся акты насилия вроде этого, но и действия отдельных личностей, выделившихся во время преступления. Об этом рассказывал обер-ефрейтор Мюллер.
МЮЛЛЕР: В одной деревне в России были партизаны. Понятно, что деревню надо было сровнять с землей, невзирая на потери. Был там у нас один, (…) Брошке, берлинец. Каждого, кого он видел в деревне, заводил за дом и стрелял ему в затылок. При этом парню было тогда лет двадцать или девятнадцать с половиной. Было сказано, расстрелять в деревне каждого десятого. «Ах, что значит здесь каждый десятый? Ведь всем ясно, — говорили парни, — всю деревню надо уничтожить». Тогда мы налили бензин в пивные бутылки и ставили их на стол, а выходя, так, небрежно, бросали ручную гранату, и все сгорало дотла — крыши-то соломенные. Женщин, детей, — стреляли всех без разбора. Партизанами из них были единицы. При этом я никогда не стрелял, пока не убеждался, что передо мной действительно партизаны. Но было много парней, которым это доставляло огромное удовольствие [225].
Обер-ефрейтор Мюллер в конце рассказа явно дистанцируется от этого вида военных преступлений, заявляя, «что при этом никогда не стрелял», но от первого лица множественного числа детально сообщает, как они сжигали дома. В этих историях видно, что солдаты считали преступлением, а что — нет, и насколько зыбкой была граница между преступным и допустимым. Расстрел женщин и детей Мюллер считал преступлением, в любом случае, до тех пор, пока не станет ясно, действительно ли это партизаны, а сожжение деревни — нет. («Понятно, что деревню надо было сровнять с землей, невзирая на потери» [226].)