— Да что там достанется народу! — простодушно сказал Мазурин. — Вот народ добывает золото на Лене, а получает за это гнилое мясо в желудок и пули в грудь! Давайте начистоту говорить: народ тут ничего и не понюхает. Вы бывали в Донецком бассейне? Видели, как шахтеры живут? В забой спускались? В каких условиях шахтер трудится? Нет, народу от всех богатств, что он добывает, достанутся только гроб да могила.
Он не горячился, не повышал голоса, как человек, прочно знающий свое, и тон его голоса действовал на Фирсова, может быть, еще сильнее, чем слова, которые он слышал.
— Скажите мне, я верю вашей искренности и честности, — разве можно отдать Россию немцу? — спросил Фирсов. — Разве есть сейчас что-либо важнее нашей победы? Мы погибнем, если не победим в этой войне.
— Не погибнем, — твердо сказал Мазурин. — Мы своей России не отдадим никому. Я слышал, как вы говорили, что мы постыдно не знаем дома, в котором живем. Такая ли Россия нужна вам, честному ученому, или вашему учителю Вернадскому, всей интеллигенции, всему нашему народу? Так вот, ту новую Россию не отдадим никому, за нее будем драться и умирать и, умирая, славить и любить ее. А желать победы царской России — все равно что желать ее мертвецу. Да и с кем, скажите, побеждать ей? С царем, верховным главнокомандующим, с Распутиным, со всей этой, простите, сволочью, что окружает их, с разрушенным тылом и с народом, который эту царскую власть ненавидит и только и ждет, чтобы ее сбросить? Неужели вам не ясно, что такая Россия победить не может?
— Нет, это уж вы чересчур сильно, — проговорил растерянно Фирсов, — так нельзя. Мы в море, и надо нам плыть, добраться до берега.
— На гнилом, тонущем корабле моря не переплывешь, — жестко ответил Мазурин. — Надо строить корабль другой, крепкий….
Земля вздрогнула от разорвавшегося невдалеке тяжелого снаряда, и когда Фирсов опомнился, никого уже возле него не было.
Бывает в природе состояние, которое можно назвать предгрозьем. Тяжелые, темно-серые тучи, точно каменные, нависают над землей, тишина — даже ветер не шумит в деревьях, но уже чувствуется, что надвигается и скоро разразится буря небывалой силы.
Вот такое же состояние было в России в конце шестнадцатого года, прерываемое, как отдаленными раскатами грома, забастовками на заводах и волнениями в деревнях.
Когда закончилось наступление, из войск Юго-Западного фронта точно выдернули последнюю пружину, еще державшую их в напряжении, и недовольство и возмущение среди солдат вспыхнули с новой силой.
Они отбыли суровую страду четырехмесячного наступления и, точно очнувшись, как люди, только что вынырнувшие из воды, старались наверстать то, что временно было утеряно ими, — связь с семьями, со страной и теми подпольными ячейками, число которых в армии, даже по донесениям охранки, необычайно выросло.
Как-то ночью Пронин разбудил Мазурина:
— Уходи сейчас же, а то возьмут. За каждым твоим шагом следят. Приготовил тебе отпускные документы на чужое имя. Возьми и уходи.
— Сейчас нельзя, — решительно отказался Мазурин. — Не могу бросить работу. На всякий же случай помни: связи у Балагина. Он сделает все…
Пронин ласково посмотрел на него. Он не сказал Мазурину, что сам с минуты на минуту ждет ареста. Сегодня Денисов вдруг появился в канцелярии около полуночи и поймал его за чтением солдатских писем, перехваченных военной цензурой и хранившихся в особом секретном пакете.
— Ты что тут делаешь?! — закричал Денисов, вырывая письма. — Под суд пойдешь, мерзавец!
Дрожа от бешенства, он бегло просмотрел листки, исписанные корявыми почерками. Потом сунул письма в карман.
— Вон отсюда! У меня еще одна бумага пропала… За все ответишь! Вон!
Пронин притворился невинно страдающим: поник головой, даже выдавил слезу, тяжело шагнул к порогу, но, как только вышел из канцелярии, со всех ног бросился к Мазурину.
В ранней юности Пронин пережил революцию тысяча девятьсот пятого года. Отец и старший брат трудились на Луганском паровозостроительном заводе. Пронин тогда мало знал об их работе. Но вот на заводе произошла стачка, на улицы вышли колонны рабочих с красными флагами, а ночью у отца было собрание. Окна завесили, маленькая лампа едва освещала комнату, и он, еще совсем мальчик, лежал у стены и едва-едва различал суровые лица рабочих, слышал их приглушенные голоса. Вдруг резко стукнули в дверь, затем сильно ее рванули. Он на всю жизнь запомнил эту ночь. Отец встал, страшный в своем спокойствии, показал товарищам на внутреннюю дверь. Но они не успели скрыться. Снаружи с треском и звоном высадили окно, и в комнату с револьверами в руках прыгнули полицейские. Отца увели. Только через пять лет Пронин опять увидел его — постаревшего, но такого же непреклонного духом, как прежде. И он пошел дорогой отца, уверенный, что это единственно верная дорога, что ею, только ею должны идти рабочие, чтобы добиться свободы. В армию он попал по призыву уже членом партии, большевиком.
— Скажи, Алексей, ты веришь, что скоро все повернется по-иному? — спросил Пронин.
— Верю, но скоро ли — не скажу.