— Я-то? — В голосе за стенкой прозвучала обида. — Я ведь писарь из полковой канцелярии. Кому же знать, как не мне?
— А за что тебя, писарь, посадили?
— Бумагу секретную прочитал, какую не положено мне знать.
Карцев представлял себе писаря небольшим, суетливым человеком с толстой шеей (это оттого, что низкий голос), с беспокойными глазами.
— Ты сам откуда будешь? — спросил писарь.
Карцев сообщил, откуда он.
— Землячок! — послышался обрадованный возглас. — Мы же ананьевские! Это рукой от тебя подать. У Гана, говоришь, работал? Знаю, знаю этот завод. Молотилки оттуда возил. Эх, землячок…
У двери послышался шорох. Караульный начальник тонким, скопческим голосом (у него и лицо было бабье, безволосое) ругал писаря холодно и без злобы.
В молчании проходило время. Карцев задремал. Но вот у двери взвизгнул замок. В камеру заглянул караульный:
— Принимай обед!
Карцев вышел в коридор. На полу дымилось ведро с супом.
— Давай котелок, — потребовал кашевар.
Эка досада! Карцев, не зная здешних порядков, не захватил с собою котелка.
— Вот, возьми мой, — послышался низкий, знакомый голос… — Я на хлебе и воде, у меня арест строгий.
Писарь оказался совсем не таким, каким воображал его Карцев. Это был человек выше среднего роста, с худыми, покатыми плечами, угреватым носом и крупными коричневыми зубами.
Передавая котелок и ложку, писарь подмигнул. Его сейчас же увели и заперли. В конце коридора Карцев увидел длинную фигуру Мишканиса. Его сопровождал караульный. Литовец, проходя мимо, улыбнулся. Камера его тоже была рядом с Карцевым. Мишканис, согнувшись в дверях, прошел туда.
Вечером Карцев постучал ему в стену.
— Здравствуй, Мишканис! Это я, Карцев. Как живешь?
— Жду суда.
— Как же ты на воле пожил? Почему бежал?
Прошло немного времени, и литовец начал рассказывать:
— Три года не был я дома… На службу взяли из тюрьмы. Сидел потому, что не позволил уряднику бить меня. Он большой мерзавец: забрал у моей матери единственную корову. Пришел к нам вместе со стражником и старостой, а я не даю корову, уплачу, говорю, деньги, пусть только предоставят отсрочку. Но урядник корову забрал, а меня — кулаком в лицо. Ну, я взял и вынес его за ворота. Вреда ему, конечно, не сделал, но он кричал, как резаная свинья. Прибежал народ. Меня, понятное дело, связали, увезли в тюрьму, по дороге били. На суде сказали, что я душил урядника, что я политический. Присудили на два года. Из тюрьмы посылал домой письма, никакого ответа. Подумал: может, мать умерла?.. Когда кончился срок, меня отвезли прямо к воинскому начальнику и от него под конвоем — в полк. Прослужил я год, писал, писал домой — ни звука оттуда. Просил отпуск, не дали… Ну я и убежал.
В коридоре вдруг зашумели. Кого-то там тащили, кто-то вопил:
— Не дамся, не дамся! Душитель он! Довел до греха…
И голос конвоира:
— Не кричи, гнида серая! Тоже мне — бунтовщик!
Арестованного, видимо, увели. Хриплый его голос стих сразу, будто человеку заткнули рот кляпом.
И в острой тишине снова послышался шепот Мишканиса:
— Хотел сразу домой, но боялся — поймают. Три недели проторчал на лесопилке. Хорошие это были дни, хотя работа досталась тяжелая. Потом пришел стражник, спросил паспорт. Я сказал, что паспорт в избе, сейчас принесу. Пошел и больше не вернулся. На третий день ночью пробрался в свою деревню, узнал, что мать умерла, а сестра вышла замуж, у нее ребенок родился. Сестра плакала, говорила, что мои письма забирал и жег староста. Он сказал ей, что если она будет мне писать, то ее тоже арестуют… Утром пошел к старосте, решил рассчитаться с ним. Увидел он меня, заперся и давай во всю глотку кричать. Ну, меня, конечно, взяли. Я не сопротивлялся, махнул рукой…
— Прекратить болтовню! — раздался за дверями окрик часового.
Наступила ночь. Карцев лежал с открытыми глазами.
Из полковой канцелярии прибежал Шпунт. Никогда еще солдаты не видели этого флегматичного человека таким возбужденным. Он промчался по всей казарме, кого-то по дороге схватил за плечи и бешено завертел, подскочил к Филиппову, обнял его и в заключение прошелся вприсядку, лихо выбрасывая ноги. Все подумали, что писарь сошел с ума. Но вот он остановился, вытянул руки по швам и торжественно объявил:
— Одиннадцатый год, становись по четыре! В запас — шагом марш!
— Ура! — закричали солдаты.
Они тесной толпой окружили Шпунта, и тот, отчеканивая каждое слово, прочитал приказ об увольнении девятьсот одиннадцатого года в запас. Шпунта целовали, спрашивали, когда же именно будут увольнять.
Те несколько дней, что осталось провести в казарме, уже не были для увольняемых днями настоящей службы. Они не несли нарядов, свободно уходили со двора, продавали вышедшие из срока вещи, и на счастливчиков с завистью смотрели солдаты младших сроков службы. Защима надел новые лакированные сапоги, какие имели право носить только офицеры, напился пьяным и, вытаращив глаза, говорил:
— Отмучился раб божий Защима!.. Били, били его, да не добили. Ломали, ломали, да не доломали. Идет в запас на вольную жизнь часовых дел мастер, бывший государственный ефрейтор Защима!..