А вот Машков загрустил: он, как подбитая птица, отставшая от своей улетающей стаи, шел на сверхсрочную службу, так как некуда было деться ему, безземельному крестьянину.
И Комаров, маленький, юркий Комаров, вечно хихикающий, которому тоже вышел срок службы, был, как и Машков, печален и растерян. Когда Карцев спросил, что с ним, он начал плакать и сквозь слезы жаловался. Три года прожил в казарме. Жилось ему, конечно, тяжело, били его, притесняли, выполнял он самые грязные работы, но худо ли, плохо ли, а привык, обжился, был сыт, обут, одет, спал в тепле, с подушкой под головой. И вот все кончилось, надо уходить. А куда? Да еще зимой?.. У него ничего и никого нет. Бобыль он! Примет ли его мир? Навряд ли… Наделы маленькие, земля никудышная, а он даже избенки не имеет. Податься в город? Но что его там ждет? Он уже мыкался по трактирам, по магазинам, подохнешь раньше, чем работу найдешь!
Вокруг него собралось несколько солдат. И никто не засмеялся, не бросил колючего слова.
— Выпить бы, — проговорил Комаров, вертя тонкой шеей. — Эх, выпить бы мне, горемычному, козявке человеческой!..
Семеня ногами, подался он к Защиме. Тот достал из кармана бутылку, откупорил ее одним ударом ладони о дно, и оба жадно, захлебываясь, начали пить водку.
Защима весь накалился от водки, от безумной радости скорого освобождения. К черту всякую там осторожность, хватит! Наденет он вольную одежду, останется пока что в городе, будет прохаживаться мимо офицеров, держа руки в карманах, нахально глядеть на них, а Смирнова доймет так, что тому некуда будет деваться: наймет мальчишек стекла бить в его квартире, дочку ему испортит, сам не знает, что сделает, но жить не даст ему!
Столкновение с зауряд-прапорщиком назревало. Вечером, накануне отъезда запасных, Смирнов вышел из своей квартиры и бесшумно пошел дозором. Когда он приблизился к Защиме, лежавшему на койке в хмельном угаре, дурной запах внезапно защекотал ему ноздри.
— Что безобразничаешь, негодяй! — вспылил Смирнов. — Встань, встань, приказываю тебе!
Защима медленно поднялся, икнул и задушевно сказал:
— Иди ты… к бабушке, к матери, к дочке, к корове под хвост, только исчезни! Насмотрелся я на тебя, ирода, за три года!
Смирнов завизжал:
— За оскорбление прямого начальника под суд пойдешь, сукин сын, под суд!
Защиму арестовали, судили, разжаловали в рядовые и приговорили к шести месяцам дисциплинарного батальона.
Однажды Петров подошел к Карцеву, задумчивый, немного смущенный, и сказал:
— Вызвал меня, понимаешь, ротный командир и предложил заниматься с его дочкой. Девочке восемь лет. Я согласился. Плохо поступил, а?
— Почему плохо? Платить тебе будут, ротный к тому же станет лучше относиться.
— Да я не о том! Этично ли мне обучать офицерских детей?
— Ну, брат, в таких тонкостях я не разбираюсь. А вреда тут никакого не вижу.
Простота, с какой говорил Карцев, успокоила Петрова.
— Ты, пожалуй, прав. Буду заниматься.
На первый урок он пришел с чувством неловкости. Отворил дверь денщик — рыжеватый апатичный парень с сонными глазами.
— Чего тебе? — грубо спросил он. — Из роты?
— К капитану Васильеву. По вызову!
Денщик ушел, и Петров услышал его голос за дверью:
— Ваше высокоблагородие, там вас какой-то вольный определяющий спрашивает.
Васильев вышел в стареньком кителе и войлочных туфлях. Хотел протянуть Петрову руку, но тут появился денщик: неудобно было.
— Прошу вас, — сказал Васильев, указывая на дверь.
Петров вошел в просторную, с низким потолком комнату, видимо служившую гостиной. Мещанский уют наполнял ее: кисейные занавески на окнах, герань на подоконниках, неуклюжие фаянсовые фигурки на полочках и этажерках, белые чехлы на диване и креслах, огромная желтая труба граммофона.
— Прошу садиться, — предложил Васильев. — Сейчас позову жену.
Он вернулся с женщиной, которая была значительно выше его ростом, белокурая, с карими, живыми и теплыми глазами. Петров встал. Она, улыбаясь, подошла к нему. Он пожал ее узкую, мягкую руку, вдохнул запах тонких духов, смутно понимал, что она говорит, только слушал ее голос, такой же теплый и мягкий, как и ее глаза.
— Владимир Никитич говорил мне, что вы любезно согласились заниматься с Алей.
«Кто это Владимир Никитич? Ах, да — капитан Васильев! Странно: все время «его высокоблагородие» и вдруг — Владимир Никитич!» Петров улыбнулся. Он условился о времени занятий, покраснел, когда речь зашла о плате, и невнятно проговорил:
— Это неважно, сколько сможете, столько и заплатите.
Капитанша протянула руку (удивительно приятно было ее пожатие), и вслед за нею капитан неловко подал свою.
Петров начал регулярно ходить на квартиру к Васильеву. Узнав об этом, Смирнов сразу изменил отношение к «вольноперу», стал вежлив, даже раз позвал к себе и познакомил со своей дочкой, такой же короткой и мясистой, как и он сам, с круглыми кукольными глазами.
Васильев старался дома не встречаться с вольноопределяющимся. Двойственность создавшихся у них отношений была ясна Петрову. Васильев, как истый военный, не выносил «штатского душка». Еще в первые дни пребывания Петрова в роте он сделал ему замечание: