К тому времени я написала уже “Софью Петровну”. Но это не утолило меня. Сама-то была я не ею, а сын ее, Коля, – не Митей. От невозможности прозреть Софья Петровна спятила, а мне это никак не удается. Ни понять, ни спятить. Я в здравом уме и, главное, в полной памяти. (Хотя и в беспамятстве.) Чтобы поставить в своей жизни желанную точку, что я должна совершить? Громко сказать? Что сказать? И кому? И, главное, зачем?
А зачем убили Митю? И миллионы других? У кого-то была бессмысленная потребность убивать. У меня – столь же бессмысленная – выговорить. Одна бессмыслица рождает другую.
Прежде всего спросить. Ведь официального извещения о Митиной гибели мы не получили. А что, если Митя все-таки жив и по-прежнему надеется на меня и ждет, а я его оставлю? ‹…›
Главою НКВД в Ленинграде был в то время Гоглидзе. Меня мучило желание встретиться с ним. ‹…› Но Гоглидзе – недосягаемая высота, вершина, куда хода нет. ‹…›
Друзья мои моей мечте увидать Гоглидзе совсем не сочувствовали. “Ты от них спаслась – ну и сиди смирно. Мите уже ничем не поможешь”. С точки зрения логики они были правы. Я не могла никому, да и самой себе, объяснить толком – зачем оно мне, это свидание? Они верили в Митину смерть, а я сегодня верила, завтра нет. Но вот один раз Герш Исаакович, в отличие от меня имевший обыкновение читать газеты, при очередной встрече сказал:
– Тебе, я слышал, почему-то приспичило повидаться с Гоглидзе? Предлагаю верный способ. С 29 марта по 4 апреля сего года в Москве состоится сессия Верховного Совета СССР. Среди делегатов назван Мусхелишвили, математик-грузин. Он, конечно, Митино имя знает. А может быть, и встречался с ним. Но уж Гоглидзе-то он знает наверняка. Все “видные” грузины друг с другом встречаются на каких-нибудь парадных банкетах, и чокаются, и пьют, провозглашая пышные тосты. Попроси у Мусхелишвили записку к Гоглидзе – он, может быть, и не откажет.
Герш Исаакович преподал мне этот совет шутливо, не без насмешки, но исполнением я занялась всерьез и не на шутку.
Приехала в Москву. Остановилась у родителей на улице Горького. Не сказала, куда и зачем иду, чтобы никого не встревожить. По телефону обнаружила Николая Ивановича Мусхелишвили в гостинице “Якорь”, не так уж и далеко. И все совершилось с удивительной точностью. Николай Иванович, худощавый, гибкий, высокий, с тонким, интеллигентным лицом, знал Митино имя, да и с ним самим встречался на какой-то конференции. Гоглидзе он тоже знает. Вынул из портфеля огромный депутатский блокнот с невероятной, невиданной, ослепительно-глянцевитой бумагой и штампом на каждом листе. Вырвал из блокнота лист. Я запомнила записку дословно:
(“Чокались, чокались, – подумала я. – Пили”.)
У этого человека умные и добрые глаза. Лицо тонкое, одухотворенное. Зачем он якшается с Гоглидзе? Впрочем, мне это на руку.
Я поблагодарила Николая Ивановича от души. “Вы думаете, из двух вариантов – погиб или жив – правилен первый? – сказал он, провожая меня до дверей своего номера. – Очень вас прошу – не думайте так. Очень вас прошу. Пожалуйста!”
Добрый он был человек.
В Ленинграде я переписала эти несколько строк на машинке и снова отправилась в Большой Дом. Опять – никого. Постучала в оконце. Отворил тот же сонный. Я сказала ему, что хочу видеть лично товарища Гоглидзе, и протянула копию заветного письма. “Подлинник отдам только ему в руки”, – сказала я. “Предъявите свой паспорт и отойдите”, – ответил сонный. Я подала ему паспорт. Вдоль противоположной стены тянулись стулья, скрепленные общей доской. Сонный захлопнул окно. Я отошла и села.
Из-за деревянного окошка долетали звуки голоса. Слов я не разбирала. Сонный говорил по телефону.
Миновал час или более того. Я сидела, не спуская глаз с дверцы.
Наконец сонный позвал меня. Он вернул мне паспорт, а туда был вложен каллиграфически написанный пропуск.
Даты точно не помню, но помню, что через три дня. Значит, по всей видимости, первая декада апреля 1940-го.
‹…›
Куда положить все наши заступнические бумаги? У меня не было ни сумочки, ни портфеля. Я освободила от кукольного белья Люшин игрушечный чемоданчик и положила бумаги туда. Паспорт и пропуск все равно придется держать в руке. Письмо Мусхелишвили я выну в последнюю минуту. Перед столом.
Как изменилось время! В зале, где вокруг каждой колонны в пять витков обвивалась в тридцать седьмом очередь, – теперь, в 40-м, пустыня. Иду я не к кому-нибудь, а к самому товарищу Гоглидзе. А в 1937-м – он же 38-й – рядовой ленинградский прокурор после многочасовой очереди грозно посоветовал Корнею Ивановичу, в ответ на просьбу хоть передать Мите вещи, чтоб не мешался Чуковский не в свои дела.
‹…›
Широкая лестница и широкая ковровая дорожка. На площадке широкоплечие статные часовые. По очереди они сверяют паспорт с пропуском. Потом мое лицо с фотографией на паспорте. “Пройдите!” Прохожу.