У моей сестренки были темные волосы – Лайша очень походила на нее в детстве. Офицер стеком приподнял ее кудри и сказал: «Ach! Judenschwein»[4]. И только тогда я, наконец, сообразил, что они тут потому, что мы были евреями. Офицер отдал приказ, солдат сбегал в дом и вернулся с двумя ведрами. Маму и бабушку поставили на колени и заставили их мыть тротуар. У бабушки было больное сердце, и она упала без чувств на ведро. Оно опрокинулось, и ее облило грязной водой. Эсэсовский офицер засмеялся. Он велел отцу взять стетоскоп и проверить, жива ли она. Его хохот разносился по всей улице.
И все это время – может быть, прошло всего несколько минут – я стоял и смотрел. Я, здоровый двадцатидвухлетний мужчина, смотрел и молчал. И ничего не сделал. Ничего!
Когда офицеру надоело любоваться этим зрелищем, солдаты бросили бабушку в фургон, точно мешок. Потом они затолкали туда и остальных.
Их увозили медленно – так, чтобы все могли видеть, а впереди, ревя клаксоном, ехал блестящий черный автомобиль, и эсэсовский офицер в одиночестве восседал на заднем сиденье.
Больше я не видел моих близких.
Потом мне удалось узнать, что бабушка умерла в ту же ночь. Отца, маму и сестренку увезли в товарном вагоне вместе с другими евреями и людьми самых разных национальностей из стран, по которым немецкие армии разливались грязным потоком. Сестренку и других детей отняли у родителей, и она умерла в концлагере для детей в Терезиенштадте. След моих родителей потерялся, и мне так и не удалось выяснить их дальнейшую судьбу. Но догадаться о ней нетрудно.
В тот вечер, когда их увезли, я бросился к Карен. Она с родителями жила на другом конце города, и они еще не видели того, что происходит. Но они знали, они чувствовали, что будет дальше. Поэтому, когда я сказал, что попробую пробраться в Чехословакию и хочу взять Карен с собой, они не стали возражать. Они только заплакали. Да, заплакали.
Мы надели туристские костюмы, взяли рюкзаки, попрощались, доехали на трамвае до окраины, а дальше стали пробираться пешком через леса. Шли мы по ночам. Жаль, что я не писатель. Наши странствования до чехословацкой границы были не менее интересны, чем «Одиссея». У чехов мы нашли хороший прием. Они знали, что будут следующими, кого бросят волкам. В Праге у Карен были родственники. Оттуда мы на самолете отправились в Англию, а затем отплыли в Австралию. Вот и все.
Мартин снова налил виски в пустые рюмки. Они выпили молча. Потом Мартин сказал:
– Боюсь, мне придется задать вам несколько вопросов. Фрэнк кивнул.
– Разумеется, – сказал он.
– Были ли какие-нибудь причины, вследствие которых именно вашу семью постигла такая судьба?
– Причины? Я не понимаю…
– Они занимались какой-либо политической деятельностью?
– Нет, никогда. Мой дед этого не одобрял.
– Но в таком случае почему же…
– Почему? – Фрэнк оглянулся на книжные шкафы. – Вы юрист, на ваших книжных полках стоят тома Нюрнбергских процессов – и вы задаете мне такой вопрос?
Мартин закрыл папку и встал.
– Давайте пойдем на кухню, вы сварите кофе по вашему превосходному рецепту, и мы попробуем сигары, которые я купил.
Когда они закурили сигары за кофе, Мартин спросил:
– А вы не думали о возвращении?
– С тех пор как мы поселились в «Розредоне» – никогда. Я знаю немало австрийцев, которые уезжали на родину, думая продолжить там свою прежнюю жизнь, но все они вернулись сюда.
– Наверное, дело в климате.
– Только отчасти. Вы, солнцепоклонники, считаете, что солнце – это все, но я переношу европейскую зиму лучше, чем австралийское лето. Обеспеченным людям зима не страшна. Конечно, для бедняков это мука. А прежде в основном эмигрировали бедняки. Нет, дело не только в климате. Австралия воздействует на тебя.
– В хорошем или дурном смысле?
– И так и эдак. Положительно то, что тут к иммигрантам относятся терпимее, чем в любом другом месте, где нам или нашим родственникам довелось побывать за время этого Исхода двадцатого века. Здесь даже в тысяча девятьсот тридцать восьмом году не было настоящего антисемитизма. Хотя иностранцев вообще недолюбливали. Относились к ним с благожелательной недоверчивостью. Даже в то время, когда я был обязан еженедельно являться в полицейский участок, ко мне относились благожелательно. Я был просто одним из этих «чужаков-беженцев». В дни войны, когда я служил в строительном батальоне Иностранного корпуса, никто не смотрел на меня косо. Я был просто «этим чужаком», только и всего. Думаю, вы сочтете меня сентиментальным, если я признаюсь вам, что до сих пор храню мою старую армейскую фуражку. Именно из-за этого отношения к нам, как к «чужакам», мы после войны хотели уехать в Израиль, чтобы жить среди своих единоплеменников и не быть «чужаками».
– Почему же вы не уехали?