Г. – Ю. Х.: Из Ваших слов следует, что сциентизм Фрейда можно было бы понимать как попытку провозгласить психоанализ такой методой для постижения всех проявлений психического, которая обеспечивает наибольшую истинность, – тогда как он далеко превзойден в радикальности высказывания истины некоторыми древними мифами. И в чем же тогда, спрашивается, может состоять его задача?
П. С.: У него наверняка остается важная задача, связанная с исследованием вытеснений, кодирований и утаиваний, характерных для позднехристианско-буржуазной эпохи; однако он немного может сказать о тех культурах и текстах, которые в структурном плане обладают большей свободой выражения, чем тексты психоаналитиков или иные применяемые кодировки. Типичный пример тому – то, что Фрейд проигнорировал самую жесткую часть мифа об Эдипе и в результате не использовал в качестве универсального ключа к душе эту самую отвратительную его часть. Он отбросил тему преднамеренного убийства ребенка – и сосредоточил все внимание на кровосмешении, произошедшем по незнанию. Это, пожалуй, и называется – понизить уровень истинности, который был присущ мифу, не дотянуть до него.
Г. – Ю. Х.: Тем досаднее заносчивость некоторых аналитиков, подвизающихся в сфере этнопсихологии, которые время от времени заявляют о своем притязании «подвергнуть терапии» чужие культуры в целом.
П. С.: Не существует ни малейшей опасности, что нечто подобное могло бы осуществиться практически. Я хотел бы добавить еще, что чрезвычайным истинностным потенциалом обладают и индийские мифы. Ключевые мифы древних индийцев – как и ключевые мифы греков – отличаются необыкновенной выразительной силой прежде всего тогда, когда необходимо символически выразить первично-мазохистское и первично-садистское содержания. Вспомните миф о Матери Кали, которая танцует на человеческих черепах. Здесь предлагаются ключевые повествования, которые куда жестче и эксплицитнее, чем тот ключ к толкованию, с которым мог бы подойти к ним какой-либо психоанализ. Никогда ничего не выйдет толком, если применяешь чересчур простой ключ для раскодирования куда более сложной истории.
Но вернемся, однако, к моей бесхитростной картине – к мозаике с изображанием философов из Торре-Аннунциата, с которой начинаются «Сферы II», – к картине, которая в другом плане все же приносит свидетельство о чем-то невиданном, небывалом и потрясающем. Как уже было сказано, я полагаю, что эта картина создана в те времена, когда картины обрели способность выражать идею напрямую, в кодировке, не допускающей неоднозначных толкований. То, что изображаемая сцена отражает нечто чрезвычайное, из ряда вон выходящее, явствует из следующего факта: на этот шар, который лежит в ящичке перед семью участниками дискуссии, нанесены геометрические линии, изображаемые мелкими красными кусочками мозаики. Они свидетельствуют о том, что сфера – читай: небо или космос – вступила в эпоху своего научного измерения. Геометрия запрыгнула на небеса. Мы теперь уже не только натягиваем, по примеру египтян, веревки по илу, чтобы измерить сегменты земли; нет, мы еще и занимаемся небесной наукой о шаре и его линиях. Из искусства землемерного родилась уранометрия. Собственно, греческая геометрия названа неправильно, потому что она измеряет не землю, а небо. Она занимается утонченным искусством – проводить линии между чистыми точками, которые представляет ей в распоряжение ночное небо над Аттикой, а это – исключительно философское развлечение, не в последнюю очередь потому, что на земле нет никаких чистых точек, между которыми можно было бы провести идеальные прямые. Проведение линий – основная операция, из которой возникло пространственное мышление греческой математики, ее способ мыслить пространство. Такие линии можно было проводить только на небе, между светящимися точками. Впрочем, надо заметить, что указаниями на эти взаимосвязи мы обязаны Мишелю Серру[194]. Что могло выйти из такого проведения линий, можно понять, глядя на тот шар, который изображен на мозаичной картине с философами. Космос стал предметом измерений. Точное мышление утвердилось теперь во всей его тотальности. Ничем иным и не была древняя философия в ее теоретической, миросозерцательной, онтокосмологической части. Поэтому я утверждаю, что эта картина фиксирует исходную первосцену древнеевропейского мышления Целого.
Сходящиеся в пары крайности: Философское измерение глобализации