— На неделе у нас ночевали трое… Как их, называть-то не хочется — охотников… Отец им все рассказал-показал, а они такой погром в лесу учинили! Убили глухарку, сколько дятлов перестреляли да еще и болота гектаров пять выжгли. А глухаря только ранили, не нашли, говорят.
Я знал Василия Сергеевича как человека, лес для которого — все. Лес был местом его труда и отдыха, лес приносил радость и, главное, сознание своего настоящего места в жизни. Душой болел Василий Сергеевич за лес.
И вот теперь, на пенсии, он добровольно и безвозмездно нес знакомую службу. По-прежнему поднимался с петухами и, как десять, как тридцать лет назад, обходил родные угодья. Ему до всего было дело: кто-то после заготовки дров не сжег хворост — Василий Сергеевич сердито укажет; кто-то на покосе случайно смахнул вешку и прошелся с литовкой в полосе лесонасаждений — Василий Сергеевич предупредит; какой-то беспечный путник оставил в летнюю сушь горящий костер — лесник непостижимо как учует запах дыма, в полночь уйдет из дома и затушит огонь.
В общем, мне стало понятно состояние старика, и, чтобы как-то смягчить его, я с готовностью заявил, что ружье могу вообще не брать, если он этого захочет.
— Пошто не брать? Только стреляй да знай меру, — глухо отозвался из-за двери Василий Сергеевич.
Я повесил на гвоздь у порога взмокшую от ходьбы телогрейку, и мы с Леной прошли на веранду. Василий Сергеевич сидел к нам спиной против распахнутого настежь окна и медленно вращал за ручку пудовую дробокатку. На веранде стоял оглушительный гром, звякали стекла, на полу приплясывали стулья. На подоконнике рядком теснились почерневшие гильзы, на столе — всевозможные баночки и мешочки. Увидев все это, Лена просияла: батя готовится к охоте.
Вышли мы в полночь.
В небе по-весеннему ярко горели звезды. С недалекого, затопленного полой водой болота доносились какие-то непонятные ухающие звуки. А потом над головой послышался свистящий шум — мы догадались, что там, в невидимой вышине, неслись, спешили к родным гнездовьям утки.
Лебедовушка — старинное глухариное токовище. Когда-то на него слеталось до двух десятков глухарей. Но сейчас ток обеднел. Василий Сергеевич утверждал, что его разорили хапуги и браконьеры.
Мы двигались по темной, как ущелье, просеке. С обеих сторон вытянулись к звездам мшистые сосны. Под ногами похрустывала смерзшаяся листва. Пахло озерной свежестью и березовым соком. В лесу царила ничем не нарушаемая тишина. Напрасно мы пытались что-нибудь услышать. Когда останавливались, нам казалось, что мы оглохли.
Василий Сергеевич, грузно продавливая каблуками подстывшую землю, шел впереди. Я едва различал его силуэт с закинутым за плечи ружьем. Лена часто отставала и замирала: ей хотелось во что бы то ни стало первой услышать глухаря.
Поднявшись на угор, Василий Сергеевич приставил к дереву ружье, закурил трубку. Мы, насколько позволяла видимость, осмотрелись. Справа по крутой гриве высился вековой бор с кряжистыми стволами, слева, в немой пустоте, раскинулось моховое болото. Это и была Лебедовушка.
Еще не светало, но приближение утра уже чувствовалось во всем. Стало прохладнее, меж деревьев пластами наслаивался туман. Где-то далеко, должно быть, на той стороне болота, звонкой свирелью пропела утреннюю песню зарянка.
— Слушайте, — шепотом предупредил Василий Сергеевич. Немного помолчал и так же тихо добавил: — На этой гриве играет один…
Василий Сергеевич, прикрыв ладонью огонек, посапывал трубкой. Лена неслышно отошла в сторону и растворилась в темноте.
Прождав полчаса, мы переменили место. И опять потянулись томительные минуты ожидания.
Сквозь кроны сосен на востоке узкой полосой заалела заря. Четко проступили очертания деревьев. Отделенные от земли густым туманом, они будто висели в воздухе. А глухарь все не пел.
Василий Сергеевич опять набивает трубку. Почему глухарь молчит? Неужто и этого, последнего, застрелили?..
Он запел, когда взошло солнце. Неуверенно, слабо, точно не желая омрачить плохой песней счастливое весеннее утро. Но чем выше поднималось солнце, чем больше в лесу было света, вопреки всем правилам, глухарь пел смелее и громче.
Мы все трое подкрадывались к глухарю. Неожиданно заметили его посреди неширокой елани, не на дереве, а на прогнившей сухой валежине. Краснобровый мошник, распустив черный хвост, низко свесив округлые крылья, самозабвенно скрежетал и точил, вытянув навстречу восходящему солнцу натопорщенную, отливающую перламутром шею.
Но почему глухарь приседает, почему садится на хвост и опирается на крылья? Я все пристальнее наблюдаю за птицей, слежу за каждым движением, улавливаю каждый звук — и вдруг догадываюсь: глухарь ранен. Вот почему он поздно запел!
Какая великая сила понудила его в это славное утро покинуть надежный тайник и выйти на поляну? Что заставило петь свою, быть может, последнюю песню?
Прошло около часа. Глухарь продолжал токовать, сбиваясь, умолкая и тут же начиная снова. Мы, потрясенные, не смели шелохнуться, чтобы не помешать, не спугнуть воскресшего певуна прежде, чем кончит петь он сам.