На миг показалось: не Лиля, а Таня держит его за локоть и светлые питерские сумерки покачивают их на своих забвенных волнах, и выходило, что, как это ни тривиально, только те мгновения и были жизнью — растягивали свои мимолетные детали, с успехом могли заполнить счастьем долгую жизнь, и казалось, только подозрительная легкость этой мысли сама по себе отвергает возможность столь долгого счастья.
Странно преломляются эти воспоминания, скорее — отсветы ушедшей жизни, неверным светом заката в замерших на безветрии листьях деревьев парка Боргезе, коротким росчерком падшего метеора, багровым неясным пятном луны (свет, свет, свет), тенями и очертаниями итальянского Треченто и Кватроченто — и это скорее его, Кона, Отреченто: игра слов пробирает внезапным ознобом оголенной реальности.
И еще было: из какой-то мимолетной церкви почти прямо на них вышел знакомый Кону по Остии еврей-эмигрант, и крестик блеснул при луне на его шее: став неожиданно верующим католиком, тот никак не мог прийти в себя, выглядел оторопелым от нахлынувшего на него решения.
Кон спрятался за колонну и потом долго и косноязычно объяснял Лиле свой поступок. Марк, как всегда, выглядел всепонимающим.
И еще было: на подступах к чужой, но уже знакомой римской квартире, на огромном — до дальних краев стены Ауреллиана — пространстве, теряющемся в темноте, за одиноким — посреди этого пространства — столом, при свете лампы, двое играли какую-то игру, два типичных итальянца, и странно успокаивающей была пришедшая умиротворенная мысль о том, что в любой пустынной нескончаемой степи стоит лишь поставить стол, стул, посадить человека, и вся степь мгновенно обретет домашность, и все ночное бесконечное пространство тянется к огоньку лампы или свечи, пытаясь вырваться из собственного безразличия и небытия.
Марк исчезает в дальних комнатах, в которых Кон так еще и не побывал. Мягкое звучание виолончельных звуков плывет издалека, смягчая полнейший разор квартиры, делая его не просто терпимым, а необходимым; Лиля все еще возбуждена: никакие впечатления, включая катание на колесе Луна-парка, не смогли затмить в ее сознании Порта-Портезе.
Чем не уникальные сюжеты для полотен из эмигрантской жизни?
Подайте нищему не медяки — только кисть и краски.
Одно спасение — сон.
Сны в эмиграции — твоя родина, молодость, ощущение жизни.
Сон крепкий, без задних ног, в полную силу и наполнение глазных яблок, сон как Сезанново яблоко вечности, сон напропалую — не посещение преддверий смерти, а проживание в мире зарождения, продолжение счастливого плавания во чреве матери, реальность — лишенная действий — во всей своей силе.
Именно там, в мире без забот, где кусок хлеба и кружка молока всегда обеспечены мамой, небо бесконечно, маковки золотых куполов Киева еще не воспринимаются оголенной церковной враждебностью, именно там протекает все главное, что должно быть закреплено красками на полотне, хотя и ощущается оно слабым отражением той истинной, текущей подспудно сонной силой жизни.
Наплывает степь без края, ветер по ковылям, телега, гоголевская бричка: едут они от Киева куда-то, едут целый день, но день этот растягивается на жизнь, широка река Днепр, и ты подобен птице, которая хотя и не долетит до середины Днепра, но таит в себе надежду перелететь его, как суть всей своей жизни.
И возникает город-сон — сквозной анфиладой — Киев-Питер-Рим: и пляшут в Киеве казаки-парубки, черноусы и белокожи, но под этой белизной проступает чернота тлена; Киев ведьмарей перетекает в Питер вурдалаков из темных невских вод, которые живут среди этих каналов, пугают заезжих набрякшей водянкой своих невидящих и, тем не менее, весьма зорких глаз.
Торчит нос Гоголя, предвещающий метафизиков и сюрреалистов — Кирико и Дали.
Шинель бродит сама по себе, как порождение их мира.
Босячня, потомки бравших Зимний, налетает из каких-то щелей на Дворцовую площадь, скандирует:
«Два еврея, третий — жид по веревочке бежит».
Недостаточно тебе было казанской сиротой ошиваться у Казанского собора, вот и качаешься ты над площадью Дворцовой, на веревочке, ты один у всех на виду, в тебе одном «два еврея и третий — жид»; вот и последний твой путь, канатоходец, существо, живущее на грани беспрерывной жажды самоубийства и столь же захлебывающейся жажды жизни: невероятная смелость, похожая на испуг, вырваться из сорока лет рабства и… затеряться — или растеряться — в Риме…