В России принял христианство. Хочет вернуться в иудаизм. Ему говорят: ты же профессиональный предатель, сначала еврейского Бога предал, теперь Христа предаешь, потом в мусульманство переметнешься, благо уже обрезан.
Опять возникла неловкость. Следовало бы встать и уйти.
— Не клеится у нас, Кон. Может и вправду все дело в том, что я из Иерусалима? Там живешь как на берегу. Между земным и небесным. Ты уже настолько связан с небесным, что к тебе потеряли интерес земные.
Сквозь окно ресторана — на стене противоположного дома вывеска — «Сонино» над лихо начертанными краской «магендавидом» и «семисвечником»: все это мерцает размыто и слабо, то ли в свете ночного фонаря, то ли в охваченном внезапной дремотой сознании Кона.
Дремота, быть может, как реакция на проглоченную обиду. Не встал, не ушел.
«Быть может, в этом все дело, — думает Кон, — выбросило в иную жизнь, и обе стороны потеряли к тебе интерес: и небесная, и земная?» Вслух же губы произносят:
— Сонино.
— Самая распространенная в Риме еврейская фамилия, — говорит Майзель.
Дремота выносит Кона вслед за Майзелем, проглатывая по ходу не только обиду, но и щелканье кассового аппарата, шум толпы на улице, огромные мраморные развалины построенного еще императором Августом портика в честь своей сестры Оттавии. За ним высятся колонны остатков театра Марцелла, на которых странным паразитическим придатком лепятся, светясь окнами, квартиры современного Рима.
Бессмертной латынью цокают тысячелетние камни.
«Sic transit gloria mundi» — Так проходит слава мирская.
Восточно-мавританский силуэт римской синагоги.
Кон внезапно приходит в себя. То ли с Тибра прохватило холодным сырым ветром. То ли от голоса Майзеля, говорящего непонятные слова на иврите:
— Ой, гой хотэ, ам кевэд, авно зэра мэерим, баним машхитим, азву эт адонай, ниацу эт-кдош-исраэль, назору ахор, — это из пророка Исайи, четвертый стих из первой главы: «Ой, народ, грешный, народ, обремененный беззакониями, племя злодеев, сыны погибельные! Оставили Господа, презрели святого Израилева, повернулись назад…»
— Ты что, в ешиве учишься, Майз?
— Да это меня в детстве дядя учил. Врезается на всю жизнь. Бабка моя в девяносто читала стишки из приходской школы «Румяной зарею покрылся восток». Видишь, церковь у входа в гетто, надпись на ней — иврит и латынь, из того же Исайи: «Всякий день простирал Я руки Мои к народу непокорному, ходившему путем недобрым…» Сюда, брат, гнали евреев учить катехизис да еще проверяли, не затыкают ли «непокорные» уши ватой.
— Майз, вот мой автобус, до станции метро «Колизей», — вдруг заторопился Кон, — я тебя завтра найду, гостиница «Палотти», номер 302?
7
Необходимо, как дышать, в то же мгновение избавиться от Майза, остолбеневшего, как и уносящиеся стены развалин, синагога, церковь, деревья, Тарпейская скала справа, откуда в древности сбрасывали осужденных; автобус, почти пустой, несется вниз к Колизею, не менее пустой поезд надсадно гонит под землей, почти цепляясь за камни штолен, пустые, казалось, рухнувшие в горячечный сон переулки Остии гонят Кона в шею.
Только бы скорее добраться до своей комнаты и запереться.
На пороге квартиры — остолбенение: полно незнакомого народа. Комната раскрыта, в ней чужие хари, орущие Высоцкого под гитару, которую щиплет изо всех сил младший Регенбоген, прыщавый Самик. Он же Сэм.
— Мы уже решили, что вас пристукнули, — простодушно говорит партийный старец Двускин, памятуя, очевидно, о мокрых делах в коридорах власти на Старой площади.
Вид у Кона, вероятно, таков, что в один миг все сматываются из комнаты в каком-то даже испуге, гитара и голоса обрываются, и Кон валится в постель вместе с шумом воды за стеной в изголовье: кто-то спустил ниагару в туалете.
Тяжко повисший в воздухе запах чужих незнакомых людей, их пота и развязности, тошнотой подступает к горлу. Не раздеваясь, накрывшись с головой одеялом, на котором сидели эти люди, Кон проваливается в сон, скорее похожий на головокружение и потерю сознания, и в то же время поверхностный, замешивающий впечатления, невыявленные эмоции, недопроявленные образы последних дней, оголенный, лишенный даже слабого покрова сновидений, полный какого-то жуткого копошения, икриной суеты людей, прохваченных сквозняком одиночества из каких-то глухих и безжизненных отдушин, опахивающих тягой к самоубийству, сквозняком, ибо — с одной стороны слепой напор толп, с другой — ваккум одиночества.
Тот же маниакально-депрессивный порыв будит его на раннем рассвете, гонит в залапанную соседями ванную, где Кон долго и брезгливо отмывается, главным образом, от липкого сна, посреди квартиры, больше похожей на утлый, пропахший плесенью и гнилью ковчег, обитатели которого отсыпаются после вчерашней гулянки, скорее напоминающей натужный припадок веселья.
Музыкальная семья получила разрешение и на днях отправляется персонально открывать Америку. Поющие же хари принадлежали тем, кто, вероятно, займет их комнаты. Все это странным образом нанесло в ту полудрему-полусон Кона болтовней из-за стен.
Да что же, по сути, произошло?