Вот и снова День всех святых. Ровно год назад мы хоронили Ронана. Сколько всего произошло с тех пор! Больше нет в живых тети. Жан-Мари превратился… нет, я не могу выговорить, во что он превратился. Я осталась одна в замке, словно мумия внутри пирамиды. Иногда забежит Мари-Анн, что-нибудь постирает или зашьет. Вечером звонит Иветта, спрашивает, не нужно ли чего. А что мне может быть нужно, если у меня есть Жан-Мари? Случись что-нибудь со мной, останется эта тетрадь. Пусть тогда все узнают. Я ведь уже далеко не молода. Я могу серьезно заболеть. Но Жана-Мари я не оставлю. Когда собака или кошка теряет хозяина, ее сдают в питомник. А куда деть беспомощного инвалида? Он ведь как большой ребенок: его нужно купать, кормить, заниматься с ним каждую минуту, а главное — с ним нужно разговаривать, потому что хоть сам он не может сказать ни слова, но понимает все. К несчастью, паралич не затронул ни его мозга, ни глаз — они постоянно следят за мной, задают мне вопросы и отвечают на мои, ни на минуту не засыпают, даже когда он их закрывает, потому что при малейшем шуме они сразу же открываются. Как ему, живущему, словно личинка в своем коконе, удается быть всегда начеку? Мы теперь спаяны воедино, ведь он живет мной и больше всего на свете боится меня потерять. Наше существование, как я его понимаю, даже не понимаю, а чувствую, сродни состоянию, в котором пребывают будущая мать и ее еще не рожденное дитя. У них все общее. Так и у нас теперь все — общее. Даже молчание, когда он прислушивается к шороху моих шагов в соседней комнате. А я, засыпая, ловлю звук его дыхания.
Мы вместе! Раньше я думала, что быть вместе — значит быть рядом. Ничего подобного! Вместе — это когда сердце одного бьется в груди другого. Я сделала это открытие только сейчас, когда мне почти шестьдесят, а Жан-Мари скоро отпразднует — если только уместно употреблять это слово — свою сорок третью годовщину. Мы с ним как старики, которые наконец открыли для себя то, что обычно переживают в молодости, и то, в чем нам было отказано. Мы слишком долго были сиротами счастья, и сейчас нам и горе — в радость. Я встаю около десяти часов и вижу, что его глаза тоже проснулись. Я говорю ему «доброе утро», и его глаза отвечают мне. Их взгляд прикован ко мне. Я знаю, что перестала быть женщиной, как Жан-Мари — уже не мужчина. Он может спокойно смотреть, как я одеваюсь. Меня это не смущает. Точно так же без тени смущения я занимаюсь его утренним туалетом. Скажу даже больше: именно в эти минуты между нами происходит обмен самым чистым и нежным, что есть в нашей любви. Нет, не совсем так. Самое волнующее ощущение полноты бытия я переживаю, когда брею его. Почему это лицо, которое больше не умеет улыбаться, лицо, навеки скованное льдом паралича, так быстро зарастает густым, жестким, блестящим волосом, навевающим мысли о здоровом животном? Но я научилась так ловко управляться с бритвой, что ее лезвие скользит почти беззвучно. Я тихонько соскребаю щетину, а сама шепчу ему на ушко: «Тебе не будет больно». Слегка оттягиваю нос: в одну сторону, потом в другую — и нарочно напускаю на себя недовольный вид: «Все заросло! Если за тобой не следить, у тебя из ноздрей вырастут еще одни усы!» Его глаза улыбаются, а когда я наконец промокну ему лицо горячей влажной салфеткой, он обязательно закроет веки. Я знаю почему. Он ждет, что сейчас я прикоснусь к ним губами: сначала к одному, а потом к другому, и всегда в одном и том же порядке. Тогда он вздохнет, и это будет значить, что ему хорошо, что этот мешок костей и мышц, служащий ему телом, обрел удобство.