За право ходить в опорках и лохмотьях, за право недоедать и каторжно работать русская деревня заплатила страшной ценой миллионов крестьян: расстрелянных, сосланных и умерших в результате неслыханного голода в 1933 году, — году коллективизации, — самом черном году среди тысяч тяжелых лет, лежащих на горбе русского труженика земли.
Передавать беседы с крестьянами? Не стоит. Это было бы повторением слов псковского мельника, беседу с которым я привел в начале моих очерков. Это было бы повторением его безыскусственной грустной исповеди, содержание которой одинаково, как для колхозников северной псковской области, так и для их собратьев с черноземных полей киевщины. Одинаковые проклятья, от одинаково обездоленных советских колхозников, раздаются под всеми широтами нашей земли. Советская власть похоронила российское крестьянство и на могильном камне высечено слово — коллективизация. Хватит ли сил у российского труженика земли сдвинуть этот гробовой камень в тот решительный день, который рано или поздно наступит? Надо думать, что — хватит. И надо верить, что день этот придет не слишком поздно.
Сахарный завод, где я гощу выстроили не большевики. Он принадлежал когда-то помещику графу Бобринскому.
— Ему принадлежал этот завод и еще четыре других, да земли имел он тысяч тридцать десятин, — говорит один из крестьян работающих на завода.
— Это же несправедливо, — говорю я, — что один человек столько имел.
— Да оно, конечно, несправедливо, — отвечает он, — а только порядок какой был! Знал человек толк в деле, хозяйство, можно сказать, цвело! И не один же он все это поедал. Тысячи народа жили при этом деле и как жили!
— А тут, — подхватывает другой, — большевики таких бобринских развели, что все пошло насмарку! Верите ли, мы работали в сахарном деле, а часто должны были ездить в Киев и там стоять в очереди за сахаром. Все забирали у нас под метелку, а куда девалось это — неизвестно. В Киеве еще сахар был, а в Белой Церкви его не было месяцами…
— Да, — вставляет третий, — дело наше сахарное — тонкое, его надо уважать.
Энергичная барышня — химичка долго водит меня по всем отделениям завода, показывая сотни чанов, кранов и трубок и я без труда убеждаюсь в том, что сахарное дело — дело тонкое. А когда она начинает сыпать десятками формул, из которых я понимаю только одну — "Аш два о", то мне становится ясно, что сахарное дело я уважаю.
Если киевляне не утеряли радушия и гостеприимства, то в киевской провинции эти качества души недалеко ушли от тех времен, когда по этим просторам безмятежно катила свои колеса знаменитая чичиковская бричка. Мне с большим трудом удается убедить моих хозяев, что в военное время, — неделя более чем достаточный срок для пребывания в гостях и в солнечный осенний полдень заводская машина доставила меня в Белую Церковь.
Милая, украинская провинция. Кажется будто вековой сон повис над ней. Белая Церковь не изменилась не только за эти двадцать пять лет, но вероятно и за последние сто. Никаких следов большевистского лозунга — "поднимем нашу провинцию" — я здесь не нашел. Несколько, бывших здесь еще до революции, двух и трехэтажных домов, стоят обуглившимися развалинами. Их сожгли большевики при отступлении. И это единственный след их четвертьвекового пребывания в этом городке.
Длинные, широкие улицы мощенные булыжником и совсем не мощенные, покрыты толстым, по щиколотку, слоем пыли. На нем отпечатки босых ног, подкованных сапог и незамысловатые крестики куриных следов. По бокам улиц низенькие домики и мазанки с длинными заборами и рядами подсолнухов. За ними просторные дворы со стогом сена посередине. Куры и утки бродят по улицам, пересекая ее во всех направлениях. Белая Церковь — дремлет.
На вокзале — разочарование. Пассажирский поезд пришел такой полный, что прицепиться к нему — невозможно. Начальник станции утешает — через час пройдет товарный, можно сесть на него. И, действительно, через час я сажусь в знакомый красный вагон и, спустив ноги наружу, отправляюсь в дальнейший путь.
Странное совпадение: — в таком же точно вагоне, в такой же самой позе, по этой же самой дороге, ехал я и двадцать три года назад. Много после этого пришлось проехать километров по Европе. И в спальном вагоне, и в третьем классе. Но, вот, с этим отрезком пути — от Киева на юг — мне определенно не везет. И. спустя двадцать три года, попав снова на эту линию, я опять сижу в знакомом товарном вагоне и, болтая ногами в воздухе, еду дальше на юг.
Товарный вагон, то нервно содрогаясь, то плавно скользя, не очень быстро и не очень медленно, уносит меня к югу. Собственно говоря, не меня, а нас. Вагон полон до отказу. На мешках, на тючках, на чемоданах, а то и просто на полу, сидят самые разнообразные люди, поднятые войной со своих мест и мечущиеся из стороны в сторону, одни возвращаясь к себе домой, другие, наоборот, убегая из дому.