– А теперь, Василий Егорович, вернемся к той записи в дневнике, – судья протянул Дорошкину документ с разноцветными вопросительными знаками на полях. – Прочитай.
Василий Егорович быстро пробежал глазами хорошо знакомые ему строки:
«Уже две недели, как я болею… Бесконечные пьянки, пустые разговоры, ежедневные похороны – все это привело к тому, что стал я как старый выеденный орех – оставалась только отравленная алкоголем оболочка, а душа опустела. Мне уже ничего не хотелось… Я стал думать, как поставить точку. Принять яд? Накинуть на шею петлю? Написал записку в оркестр, попросил: когда мой гроб станут опускать в землю, сыграйте мой любимый вальс «На сопках Маньчжурии» (к тому времени мы уже играли танцы). Записку не отправил, решил, что не сыграют, посчитают, что теперь-то уж мне все равно, а чтоб не удивлять собравшийся народ (я почему-то был убежден, что кой-какой народ на мои похороны все-таки придет), исполнят, как всегда,
– Спасла меня жена. Вошла в комнату – нарядная, надушилась. «Зарегистрировала, говорит, фирму – сует мне под нос какие-то гербовые бумаги, – будем теперь записывать мемуары ветеранов войны. Назвала фирму «У Василия».
Я, всхлипнув (жалко стало Светку!), впервые за две недели улыбнулся:
– Лучше будет: «У Василия Ивановича, Петьки и Анки-пулеметчицы»!
Не ахти, конечно, какой был юмор, но в тот день я встал с постели.
А фирма «У Василия» не заработала ни рубля и через месяц закрылась – мало, ваша честь, ветеранов войны осталось в отечестве.
Судья забрал тетрадку из рук Дорошкина.
– Добровольно уходить из жизни – самый тяжелый грех.
Закрыл папку и аккуратно завязал тесемки.
Потом накрыл папку широкой ладонью:
– Ты, Василий Егорович, был второразрядным журналистом, второразрядным учителем, второразрядным поэтом, а мог бы быть первоклассным музыкантом – мы это хорошо знали.
Часы в это время мелодичными многократными ударами объявили о наступлении нового часа, и судья поднялся из-за стола.
– Времени у меня, Дорошкин, осталось только на то, чтобы написать тебе приговор.
Глава шестая
Приговор
Приговор оглашался в большом зале, похожем на концертный зал Московской консерватории (где в последние годы, приезжая в столицу, любил бывать наш герой: покупал билет в часто пустовавший задний ряд, садился в кресло и, закрыв глаза, слушал оркестр). Сцену закрывал ярко-синего цвета занавес, на нем золотом была вышита арка, напоминавшая ту, через которую Дорошкин вместе со стражниками утром входил в канцелярию Главного Суда; на просцениуме стояли укрытый голубым сукном небольшой стол и недалеко от него – жесткий стул, на котором, склонив голову к коленям, уже сидел подсудимый.
Зал был полон.
Трижды под потолком прозвучал колокол.
За столом на просцениуме появился судья.
Парадная одежда судьи почти не отличалась от той, в которой он выслушивал последнее слово Дорошкина. Только широкие рукава голубой мантии на этот раз были украшены широкими серебряными галунами, а черную шапочку, похожую на матросскую бескозырку, посередине увенчивал большой золотой помпон. Галуны и помпон ярко светились, исходившие от них лучи были заметнее лучей многочисленных прожекторов, освещавших зал.
Минуту назад в зале еще слышны были негромкие шепоты, нервные покашливания, но когда появился судья, наступила абсолютная тишина.
Судья открыл голубую папку.
…Его баритональный бас хорошо был слышен залу:
– А сейчас, господа, я покажу вам фотодокумент.
Погас свет, на верхнюю половину занавеса выплыл белый экран, на экране в маленьких валеночках на венском стуле на еще неокрепших и потому кривоватых ногах стоял черноглазый кудрявый мальчик. Целую минуту демонстрировалось это кривоногое существо, потом мальчик и экран исчезли, а в зале снова зажглись прожекторы.
– Таким Дорошкин был в раннем детстве. На обороте фотографии, господа, есть надпись, сделанная, как подтвердили наши эксперты, рукой отца Василия Егоровича, Егором Николаевичем Дорошкиным, – человеком, к словам которого можно отнестись с полным доверием.
Судья склонил голову к лежавшей перед ним пачке бумаги:
– «Вася уже ходит; походка у него степенная и, как мне кажется, ленивая. Позовешь его, конфету покажешь, другой бы со всех ног, кувырком бы побежал, а он подумает, поднимет ногу, сделает шаг, опять подумает… Совет тебе, Васька (на всю жизнь!): двигайся быстрее! Страна вон какие темпы набрала в коллективизации и индустриализации, скоро построим жизнь, когда у каждого в груди будет стучать счастливое сердце. Ленивые отстанут, а отстающих у нас, как учит товарищ Сталин, бьют»… Не стану, господа, заострять ваше внимание на политическом аспекте надписи, хочу только обратить внимание…
«Издалека начали, ваша честь», – не поднимая головы, под нос себе проворчал Дорошкин.
Ему не нравилось такое начало – не потому, что что-то делалось не так, ему не понравилось бы любое начало, потому что он ничего хорошего от Главного Суда не ждал и поэтому трусил.