«И отворились тебе врата смерти». Костенея, они неотрывно глядели на эти врата. Потом всем забрили лоб. Коллеги собрали деньги, коллеги навещали, особенно сострадал некто Неверов. «Нынче он, – сказал Адольф Егорович, – попечителем Кавказского учебного округа». Мне ж подумалось: а вы нынче комендантом каторги. Он, видимо, понял, о чем я, и ответил долгим, тяжелым взглядом, оттого и тяжелым, что была в нем многолетняя каменная усталость, многолетняя, всю душу проевшая, тоска батальонно-сибирской недоли; и была усмешка над щенком, который, помыкавшись на пристанях, мнил, что познал глубины горя-злосчастья. Мне стало совестно.
Но, вернувшись домой, я ощутил веяние своей бедной горницы. По чистой случайности поселившись у дьячка, я жил там же, где жил Николай Гаврилович Чернышевский, перейдя из острога в вольную команду. Дьячок говорил: «Вот туточки по вся ночи сиживал, скрип-скрип перышком, сердечный». У окна писал Николай Гаврилович и, поднимая глаза, видел напротив освещенное окно в комендантском доме – полковнику часто не спалось до петухов… Я сел и стал глядеть на дом Кноблоха, и мне уже не было совестно за свой молчаливый укор бывшему «превосходному юноше».
Я еще не знал, что именно Адольф Егорович обратился к начальству с рапортом о переводе арестантов, отбывших треть срока, в вольную команду, то есть на житье по сю сторону острога. Таких, отбывших треть, можно было перечесть по пальцам; среди них был и Чернышевский. Ради него-то в первую голову и озаботился Кноблох вольной командой. И не он был виною недолгого ее существования, виною возвращения Николая Гавриловича в стены здешнего острога. Надо принять в соображение следующее: хотя Кноблох и действовал по закону, но напоминание о законности вышнему начальству тоже небезопасно, особенно ежели речь о Чернышевском, самое осуждение которого было верхом беззакония. Не знал я еще и то, что «дедушкой» прозвали Адольфа Егоровича не сослуживцы, а каторжане Александровского завода, этого я не знал, как и того, что, по мнению каторжан, «дедушка все сделал бы для Николая Гавриловича, ежели б не был так стеснен». Это верно, Адольф Егорович был очень стеснен и соглядатайством подчиненных, и своей подчиненностью как генерал-губернатору Восточной Сибири, так и Третьему отделению, а по строевой части еще и военному министру. Да, всего этого я еще не знал. Но, признаюсь, когда узнал, а сверх того и сам убедился в сознательном и, так сказать, планомерном попустительстве Адольфа Егоровича каторжному режиму, я все ж не выдал «дедушке» окончательной индульгенции.
Адольф Егорович не искал встреч с Чернышевским. Правда, Николай Гаврилович неизменно холодно держался с должностнымы фигурами, исключая нижних чинов, но, думаю, причина была иная. Сужу по краткому разговору, случившемуся однажды и, разумеется, наедине. Я спросил, читал ли полковник сочинения нынешнего узника Александровского завода? Адольф Егорович ответил: «Пробовал, да отстал. Такая основательность слога, что скулы выворачивает. И нет знания человеческой натуры». Усмехнувшись в усы, прибавил: «Будто псаломщик ночь напролет псалтырь бубнит». И вдруг что-то давнее, студентское, от Шиллера, что ли, обозначилось на его медном, усталом, длинном, схожем с лошадиным, лице, он сказал почти звонко: «Работа духа требует гармонического света, а он пишет, как в погребе».
Чернышевский был чужд Кноблоху, его идиллическим началам, воспринятым в alma mater на Моховой. Тем примечательнее и этот перевод в вольную команду, и это отсутствие карательного рвения, хотя как раз ко времени моего прибытия в завод полковник получил строжайшие предписания усилить надзор за государственным преступником Чернышевским. И получил именно от нового генерал-губернатора, от Синельникова, грозная репутация которого не была уже секретом и в Нерчинском округе.
Распоряжение об усилении надзора было вызвано слухами – то они утихали, то возгорались – о желании радикальной молодежи вызволить Чернышевского. А тут еще арестовали в Иркутске моего знакомого gvasi Любавина. Задним числом не берусь утверждать, что я принял бы решительное и прямое участие в похищении Николая Гавриловича. Но, по совести могу сказать, помог бы. Особенно в том случае, если б оказался под началом Германа Лопатина, которому, право, ни в чем бы не отказал.
Увоз Чернышевского, мне кажется, тогда был возможен. Острог огораживали ветхие пали: бревенчатый забор ткни – и повалится. Часовые клевали носом, плац-майор не отличался пылкой любовью к раундам, то есть поверкам караулов, предпочитая «бостонить» или строить куры чиновничьим женам. Заключенные надевали кандалы лишь по сигналу смотрителя: «Нынче-с господин полковник пожалуют, извольте-ка быть при параде». Коль скоро посещения господина полковника случались не чаще солнечного затмения, то житье было, так сказать, бескандальное.