Обороняясь, я хватался за то, что гибель Петра Гавриловича была следствием особой нервозности, эпидемическим помешательством на тюремной почве. Но, боже мой, где в наших-то палестинах иная почва? Все мы каторжные, равно в остроге и вне острога, с кандалами и без кандалов. Поколениям илотов создать ли Царство Свободы? Откуда произрасти ему? Из этой пади, где речка называется Карой, сопка – Арестантской башкой, а улочки «вольного» поселения – Говнюшкиной и Теребиловкой? За частоколом солдатских штыков гикает Сашка-палач: «Берегись! Ожгу!» И волком воет: «Слу-уша-а-ай».
Странно, когда воротят нос: «Ох, уж эти арестантские сюжеты… Надоело!» И верно, надоело. Но как тут не вспомнить Чехова?
Поехал Антон Павлович на каторжный остров Сахалин. Проехал царство от края до края. И вздохнул горестно: а ведь, кажется, все
VII
Побег Лопатина с жандармской гауптвахты был краток. Его нагнали и едва не зарубили. Окруженный верховыми и пешими, он был доставлен уже не на гауптвахту, а в иркутский острог. И помещен не в общей камере, а в секретной.
Глубокой осенью распутица властно затормозила «поэтапное движение», острог, как запруда, переполнился кандальниками, и секретную камеру вроде бы рассекретили – Лопатин получил соузника.
Этот коренастый бородач, сверстник Лопатина, был арестован еще в шестьдесят шестом, вслед за каракозовским покушением, то есть чуть раньше Лопатина: оба сидели в Петропавловке, но в куртине не встретились, а теперь вот и сошлись. Лопатина поначалу совсем не интересовало давнее, каракозовское, во многом ему известное. Оно и понятно: на поселение в тундре везли Николаева с востока, с той стороны Байкала, из Александровского завода, – и Лопатин тотчас и нетерпеливо: что и как Чернышевский?
Коренастый бородач не заставил просить дважды. Подобрав кандалы, откинувшись широкой, почти квадратной спиной к стене, рассказывал:
– Если бы вы знали, что за человек… Я первое время крепко затосковал. Эх, думал, все светлое, все хорошее – тю-тю, не воротишь. Не мог скрыть свою муку, ходил-ходил но двору как неприкаянный. Он однажды и спрашивает, очки на носу: «Гуляете?» Плохо, говорю, гуляется, Николай Гаврилович, гулять плохо, не гулять – еще хуже… Спрашивает: «Пословицу помните? «Терпи, казак, атаманом будешь». Протопоп Аввакум скуфьей крыс пугал в подземелье, горд был, не размазня-кисель. Мы с вами малюсенькие, нам и посидеть не грешно, посидим – и выпустят, дело верное»… По большей части бывал весел или казался веселым – ободрял других…
Он весь так и светился, произнося уже не «Чернышевский» и не имя-отчество – произнося «Учитель», а Лопатин слушал так, будто он в Александровском заводе, где у Чернышевского свой закуток для ночлега и письменных занятий.
Но чем дольше и больше рассказывал Николаев, тем чаще и пристальнее Лопатин возвращался к мысли, имевшей для него значение чрезвычайное, непреходящее.
Мысль эта была об Учителе и учениках. Таких, как этот коренастый бородач с глазами светлыми и смелыми. Николаев искренне причислял себя к ученикам Учителя. Совершенно искренне, в том не было ни малейшего сомнения. Он читал все, или почти все, написанное Учителем. Да ведь и немецкие бурши, что некогда разбойничали в Богемских горах, разбойничали, начитавшись Шиллера. Они были эхом Шиллера – дробно-искаженным скалами обстоятельств.
С неослабным вниманием Лопатин слушал Николаева, из всего сказанного получалось, будто Учитель признает годность любых средств в деятельности революционной. Да, да, именно так получалось у этого ученика, повторявшего слово Учителя: тот, кто шествует по пути истории, не должен бояться запачкаться… Лопатин слушал с неослабным вниманием, но уже не был мысленно в остроге Александровского завода, да будто и здесь не был, в остроге Иркутском, а был в глухом углу, где пахло прелью и тленом, в сумраке означалась, уронив мертвую голову, длинная тень Ивана Иванова… С минуту Лопатин стоял, уже не слушая коренастого бородача, но вот подошел к нему, положил руки на крепкие его плечи и в глаза заглянул, светлые и смелые глаза, светившиеся нежностью к Учителю.
Николаев примолк на полуфразе и, еще не сознавая почему, отчего, насупился, ощущая настороженную враждебность к этим рукам на его плечах, будто к рукам исповедника и проповедника. Кто ты такой, почти злобно подумал Николаев, кто ты, собственно, такой? Ты, брат, отгреми железом хоть годик, а потом… И, не опустив глаза, произнес твердо:
– Ну, спрашивайте.
Лопатин отстранился, сел на табурет, сказал:
– Напрямик?
Николаев усмехнулся и стал закуривать.
То, о чем спросил Лопатин, относилось к некоему Федосееву. Витенька был теперь где-то в Енисейской губернии, а в студенческие годы Лопатина тоже учился в университете. Судил же Федосеева, как и Николаева, Верховный уголовный суд.
– Если не запамятовал, – сказал Лопатин, – в обвинительном акте по делу вашей «Организации» указывалось, что он согласился отравить отца, богатого помещика?
– Не запамятовали.