На рудовском форпосту Аркадий Николаевич увидел девушку. Она сидела у печки. А рядом сияющий и восторженный Ким.
— Откуда девушка? — спросил Данилов коменданта, хотя с первого взгляда догадался, кто перед, ним.
За коменданта поспешил ответить Ким.
Это, папа, Галя из Пустошки. Фельдшерица. Вот пришла попроведать нас с Мишкой.
— А ты почему здесь, а не на третьем?
— На третьем сегодня делать нечего. Я у коменданта отпросился.
Девушка была худенькая, синеглазая, с пышными волосами. Она смотрела на комиссара не столько смущенно, сколько с любопытством. Она ему напомнила ту, другую фельдшерицу, в его родном селе, в далекие годы юности. Такие же бездонные синие глаза у ней. Так же чуть озорно смотрела она на Аркадия снизу вверх. Не удалась ему тогда первая любовь, ошибся он в фельдшерице. Переметнулась она к другому — к врагу даниловскому, к провокатору. Поэтому так пристально разглядывал сейчас он эту девушку.
Неужели Ким вырос? Ведь он совсем мальчишка! Хотя и чуб у него буйный, свешивается на бровь и ростом уже выше отца, но шестнадцать лет есть шестнадцать. «Вот и я, наверное, старею, — подумал Аркадий Николаевич, — беспокоюсь, чтоб сын не ошибся». Знал старый, мудрый партизанский комиссар, что в любви не предостережешь. Сам же говорил Сергею Новокшонову, что посторонние советы в этом деле бесполезны, а вот увидел Кима с девушкой и насторожился, воспринял это как посягательство на счастье его кровного дитя. А может, она и есть его счастье?.. Но разве в шестнадцать лет он разбирается в чем-нибудь!.. А может, Кимка не в него, может, он удачливее… Ведь надо же — по такому морозу припорол сюда с третьего поста.
На рудовском Аркадий Николаевич ночевал. Вечером под задумчивый шум сосен и потрескивание дров в камельке разговаривал с партизанами. И исподволь, словно между прочим расспросил Галю. Родом она оказалась из Гомеля. Отец в армии. А они с матерью эвакуировались в сорок первом году — хотели добраться до Ленинграда к тетке, к отцовской сестре. Но во время бомбежки мать погибла. Она ее похоронила здесь, в Руде, а сама не захотела
уезжать — так и осталась в этой деревушке. Фельдшерскую школу не успела окончить, хотя в Руде фельдшером работала — некому лечить людей. Но потом партизаны предложили перебраться в Пустошку.
Хорошая девушка сидела перед ним. Она уже не казалась ему той далекой фельдшерицей — больше напоминала теперь его дочку Люду. Такая же рассудительная, вдумчивая.
— Папа, она очень хорошо знает немецкий язык. Может, ты возьмешь ее переводчицей в штаб?
Данилов промолчал. Потом спросил:
— Как устроилась в Пустошке, как живешь?
— Хорошо живу. У старушки у одной. Добрая такая старушка, Ивановной звать. Она меня как свою приветила. Живу, как дома.
В течение всего вечера Ким заглядывал отцу в лицо, искал в нем отражение разговора — понравилась или не понравилась ему Галя? А у самого в глазах восторг — смотри, мол, папа, какая она хорошая! Нет, правда, папа, она хорошая?
А Аркадий Николаевич не утерпел. Поднимаясь, потрепал их головы:
— Хорошие вы ребята…
Утром на третьем форпосту его ждал другой сюрприз. Один из новичков сразу заявил:
— Хотите принимайте, хотите нет — по пятьдесят восьмой отсидел четыре года. Выпустили немцы, когда заняли лагерь. Свои не успели эвакуировать.
— Где все это время были, после освобождения?
— Нигде, — ответил тот. — Между небом и землей болтался.
— Точнее?
— Точнее — скитался от села к селу. Потом у немцев полицаем был. Мне скрывать нечего — сам пришел.
— Куда сам пришел — сюда или к немцам?
— И сюда, и к немцам.
Он поглядывал на Данилова, на его пальцы, слегка постукивающие по столу — уже привык, чтобы все его ответы записывали. А этот начальник сидит и даже бумажки нет перед ним. Смущали и глаза — не пристальные, не испытывающие, какие обычно бывают у допрашивающих, а внимательные, задумчивые. Не утерпел, спросил:
— Вы особист?
Данилов медленно покачал головой.
— Я комиссар партизанского соединения, — тихо произнес он. И тут же заметил, как на секунду расширились у новичка глаза, и вместо обреченности, беспросветной тоски и затравленности в них мелькнуло подобие какой-то необъяснимой надежды.
Кто он, это человек — свой или враг? С чистой душой пришел сюда или подослан? Почему он вдруг оживился, узнав, что перед ним не работник особого отдела, а комиссар? Может, считает, что комиссара удастся провести легче, чем опера? А может, наоборот — надеется, что комиссар лучше, чем кто-либо поймет состояние его души? Человек всегда был загадкой, а сейчас — особенно.
— Это хорошо, что вы комиссар, — вымолвил, наконец, мужчина. Глаза у него заблестели, брови приподнялись, и Данилов заметил, что он стал намного моложе, что ему не больше тридцати. — Признаться, не люблю особистов и всех энкавэдэшников. Может, и не прав, но что поделаешь!
Он суетливо пошарил по карманам, достал кисет, спросил разрешения закурить.
— Хотите, товарищ комиссар, я вам расскажу всю свою жизнь? У вас время есть?
Данилов улыбнулся ободряюще:
— На это всегда время найдется.
— Я как на духу буду, все буду откровенно…