«Глубокоуважаемый Александр Иванович!
Татьяна Васильевна Чернавина переслала мне Ваше письмо от 23 сентября, которое через Лондон и Берлин я получил только вчера. Я очень тронут тем, что после стольких лет и событий есть люди, которые не забыли нашу фамилию. Вы, Александр Иванович, вероятно, помните моего отца, Лукьяна Михайловича, издателя „Северо-Западной жизни“, одного из деятелей „столыпинского блока“ на Северо-Западе в предвоенные годы. Я — его старший сын, бывший сотрудник „Нового времени“ и „Вечерних огней“ (Киев, в эпоху Добровольческой армии). Мой младший брат Борис провёл добровольческую эпопею на Кубани, работал там в „Единой Руси“ и „Свободной речи“ и, возможно, что Вы его помните по этой работе.
В своей заметке о нас Татьяна Васильевна несколько „смягчила краски“ в смысле нашей аполитичности: брат провёл много лет в тюрьмах, Соловках и ссылке, да и все мы трое были арестованы и попали в концлагерь за попытку бегства за границу. Следовательно, о „советской лояльности“ нечего и говорить. Сейчас мы находимся в Гельсингфорсе с несколько туманными перспективами на будущее…
В настоящее время я заканчиваю серию очерков: попытка бегства, арест ГПУ, концентрационный лагерь и бегство (готово около 7 печатных листов). Мой подход к описанию концлагеря несколько иной, чем у Т. В. Чернавиной. Меня концлагерь интересует не как место моих собственных переживаний — каковы бы они ни были, а как отражение советской жизни и советского быта вообще, судьбы крестьянства, интеллигенции, рабочих, их политические настроения (они, впрочем, однотипны: дай Бог войну)… Я ещё не знаю, куда именно пошлю эти очерки. Есть несколько предложений от русской и иностранной прессы (швейцарской), и я был бы очень благодарен Вам за совет на эту тему: в существующих группировках эмигрантской общественности и печати мы ещё не очень разбираемся. Я знаю языки — французский, немецкий и английский, и на первых двух могу выступать с публичными докладами. С английским — труднее. Кстати, доклад можно было бы иллюстрировать диапозитивами…
Здесь, в Гельсингфорсе, нас держат, так сказать, „в ватке“. До сих пор не разрешили ни одного публичного выступления, опасаясь трений с „могущественным соседом на Востоке“… Если бы была хоть какая-нибудь возможность вырваться отсюда из-под трогательно-заботливого крылышка финской полиции, — я мог бы дать картину Советской России так, как она есть, — в целом и в таких масштабах, в каких, я имею основания полагать, никто до сих пор не давал и дать не мог…
Я не очень ясно представляю себе, какое содействие Вы могли бы нам оказать. Наше материальное положение, конечно, отчаянное, но возможность выбраться на свет Божий, на литературную и политическую работу всё же важнее всего. Я пока что хлопочу о визах в Германию, где у меня есть кое-какие связи, и этот вопрос должен выясниться в ближайшие дни. Но о положении русской эмиграции в Германии я имею лишь очень туманное представление.
Вместе со мной бежал мой сын Юрий. Сейчас ему 19 лет. Он в совершенстве владеет немецким языком, слабее — английским и французским, работал последний год „на воле“ помощником кинорежиссёра Роома и хочет специализироваться в этой области, но боюсь, — без всяких объективных возможностей.
С большим нетерпением будем ждать Вашего ответа.
Искренне преданный Вам,