— Попей, — Нянька приподняла ему голову и прижала край кружки к губам, — попей медку, в нём сила земная.
Жидкость была тёплой, тягучей и сладкой. Он пил и пытался понять, где он и что с ним. Но мысли путались и разбегались. Жарко, как же жарко. Опять Стикс, горячая кровавая река? И всё опять? Нет, второй раз он не выплывет, нет. Он вслепую зашарил руками, пытаясь ухватиться, удержаться, не соскользнуть обратно, в горячую темноту Стикса.
— Ой, никак обирает себя?! — ахнул где-то далеко женский голос.
— Да нет, ничего, это другое, — ответил тот же чем-то знакомый голос. — На вот, держись за меня.
Его руки столкнулись с чьей-то рукой, и он вцепился в неё мёртвой хваткой, как за страховку в Чёрном Ущелье. Но… но кто это? Рука шершавая в мозолях, сильная, женская, она держит его, не давая упасть в темноту, в горячую темноту Стикса, это…
— Мамыня!..
— Ой, — удивилась Большуха, вошедшая забрать кружку из-под мёда, — Чего это он?
— Чего, чего? — ответила Нянька, морщась от боли в стиснутых пальцах, — Мамку свою зовёт, вот чего.
— Ну да, — понимающе кивнула Большуха, — кого ещё звать, глядишь, и имя своё наречённое вспомнит.
— Ступай, не трещи над ухом, — мотнула головой Нянька.
Его пальцы вдруг разжались, и он бессильно распластался на постели, став каким-то плоским. На лбу и скулах выступили крупные капли пота, потекли, сливаясь в струйки. Белая полотняная рубаха на плечах и груди на глазах темнела, намокая потом.
— Ну, наконец-то, — удовлетворённо кивнула Нянька, растирая затёкшие пальцы. — Принеси водки, у меня возьми, и полотнянки наговорённой, знаешь где?
— А как же, — ответила, выходя, Большуха.
Темнота всё-таки накрыла его, но он уже не боялся её. Он плыл по тёмной, приятно прохладной Валсе, свободно, не опасаясь аггрских прожекторов и снайперов… И не Валса это, а озеро… Летом в лагерях он с Жуком удрали в ночную самоволку, и не к девкам, а пошли на озеро… И там долго купались и плавали… Сидели голые на берегу, разглядывая большую снежно-белую луну и читая друг другу стихи… Один начинал, а другой должен был закончить строфу, и Жук, конечно, обставил его, как маленького, а они поспорили на щелбаны, и Жук щёлкал его в лоб… Нет, пусть так и будет, пусть… Да, он знает, Жук мёртв, он видел его смерть, и ему самому тем, тогдашним, уже не стать, он — раб, клеймо не смывается, ошейник не снимается, но он плывёт в мягкой темноте и не хочет открывать глаз, потому что там будет… что? Что там? Да, то же, что и раньше, до… до чего? Нет, мысли путаются, он не хочет ни о чём думать… Душная жара отпускает, уходит… не обжигающий зной, а летний тёплый вечер, влажный туман, оседающий каплями воды на коже, роса на траве, тихо и спокойно, и мягкий ветер гладит по лицу и волосам, далёкие голоса…
— Ну, давай.
Большуха откинула одеяло, и вдвоём с Нянькой они раздели его, стянув мокрые насквозь рубаху и порты.
— Старшая Мать, посмотри, и тюфячная насквозь.
— Давай на пол, на одеяло переложим, я разотру его, а ты полную сменку принеси. Подушку с одеялом тоже переменить надо. Заглянула Балуша.
— Помочь надоть? Ой, а исхудал то как.
— Ну, так всю ночь горел, — ответила, выходя, Большуха.
Он словно не чувствовал, что с ним делают, безвольной тряпочной куклой болтаясь в их руках, но тело было живым, а когда Балуша, протирая ему грудь, задела маленькую, но глубокую ранку у левого соска, глухо и коротко застонал.
…Его трогают, поворачивают, растирают чем-то влажным, почему-то пахнет водкой, женские голоса над ним говорят-воркуют что-то неразборчиво-ласковое. Иногда на мгновение вспыхивает острая короткая боль, но сил шевельнуться, уйти от этой боли нет, и даже открыть глаза, посмотреть, кто это, и понять, где он, нет сил. Он устал, очень устал, пусть делают что хотят, он будет спать, у тёплой печки, в маленькой избушке, в огромном лесу…
— Ну вот, — Большуха удовлетворённо оглядела результат их трудов.
Рыжий вытерт, переодет в чистую полотнянку, все три наволочки — на тюфяке, подушке и одеяле — свежие, даже волосы ему и бороду расчесали и пригладили. Если хозяин и войдёт, то у них полный порядок. И не горит он уже, не мечется, и не лежит трупом, а спит себе спокойно. А что запах водочный, так то от растирки, дыхание у всех чистое. И Рыжий уже совсем как раньше был, исхудал только, да ещё вот…
— Старшая Мать, вроде он кудрявым был…
— С горя развились, — Нянька погладила его влажные от пота волосы. — Умучила его эта сволочь. Вот очунеется, войдёт в силу, и кудри завьются.
— Старшая Мать, — всунулась в повалушу Трёпка, — уехал хозяин.
Большуха и Нянька облегчённо перевели дыхание. Теперь-то уж Рыжего без помех на ноги поставим, хозяйский-то глаз разным бывает. Скакнёт в голову или вожжа под хвост попадёт и вызовет «серого коршуна», а там-то Рыжему не выкрутиться.
— Всё, — решительно сказала Нянька, — пусть теперь спит себе.
— Тебе бы тоже соснуть, Старшая Мать, — предложила Большуха.
— Обойдусь, — отмахнулась Нянька.
С Рыжим сидеть уже не надо, он до обеда спать будет, а заботы домашние, да усадебные без переводу.