Гости начинают греметь стульями, протискиваться по чину и ряду под фикус и чайные розы в кадушках, каждый знает свое насиженное место. И уже за столом женщины снова ревниво прицениваются, каково напечено, да каково уряжено, словно бы с венского гнутого стула видно всё до мелочей. А мужчины, степенные, деловито-стеснительные, накурившиеся до такой степени, что кажется уши покраснели, как волнухи, и опухли, усаживаются в нижнем конце стола, второго приглашения не ждут, их стряпня не волнует и закуски не задерживают взгляда, но сразу принимают на грудь по граненому стакану морошечно-желтой браги, да вдогонку и по второму тяпнут, пока посудинка не остыла и чтобы разгорячить натуру. Бабушка этот момент ловит, боится пропустить, и, не промедля, уже несет чай в фарфоровых тонких чашках; зорко дозорит хозяйка, чтобы не окривел кто второпях, ведь с морозу коварная брага скоро себя выкажет и подставит задорному гулевану ножку. А там невдолгах и под стол кувырк. «Пей-то пей, почто не выпить-то, да ума не пропивай, – говаривали старики. – Не говорю – не пей, а говорю – не упивайся... Не проклято вино, а проклято пьянство. Ибо вино – есть кровь Христова». Вот чай-чаище и усмиряет пыл ретивого человека, не дает ему дурного разгону, когда все трын-трава, когда разбуженный норов не только попускается на веселье, но и на всякую дрязгу и буйство: ведь что у трезвого на уме, то у пьяного на языке.
И долго ли вилкой повозят в тарелке, осадят закускою хмель, помирволят благоверным, что дозорят возле, а уж и песня занялась, будто кто в распахнутую фортку вздохнул протяжно, впустив в горенку сеево морозной трухи, – такой тонявый, жалобный, неверно-робкий голосишко вынырнет из сумеречного угла, из-за чайной розы, гордовато расщеперившейся в пузатой деревянной кадце, и прошелестит по-над столом. Звук этот, наверное, не толще человечьего волоса, и лишь чутьистый, подготовленный слух уловит его за бряком-гряком посуды и монотонными бабьими пересудами. Эй, кому там не утерпелось? Кого за язык потянуло запеть? – недовольно вздернется иная женоченка, еще не успевшая толком отпробовать угощений, иль занятая досужей беседой, когда новость цепляется за новость и тем перетолкам не станет конца. Но невольно навострит гостья ухо и мысленно потянет за ниточку такой памятный с детства мотив, хотя в песню включаться душа еще не готова, и сердце стопорит. О грустном, быть может, перетирали вдовицы, о незаживаемом, и не дело перекрывать воспоминания песнею, когда мужние косточки еще не истлели в чужих землях. Ох-хо-хонюшки. Святый Боже, Святый крепкий, Святый Бессмертный помилуй нас. Мертвым вечный покой, а живым-живейное и от него ничем не заградиться.
И вот пока не умер зачин, тут и подхватят боевые на глотку мужики, высоко поведут старинушку, аж потолок прогнется и воспарит крылом в черное морозное небо, и керосиновая лампешка пугливо вздрогнет и шатнется. Я малой еще, головы кочашок из-за стола едва пророс, но и я – участник дружины, застольный воин, и мой тонявый голосишко, оказывается, тоже нужен для подтягу, чтобы заливистей, тенористей, с выносом выпевалось.
И так весь вечер одна песня подхватывает другую, и «питухи» едва успевают горло промочить, утробушку помаслить.
И никто спать меня не выпроваживает, но всяк старается подсунуть пирожок послаще да приласкать мой вихорок на макушке с приговором: «Хороший, Нина Александровна, у тебя сынок растет». А бабушка, вроде бы не обращая внимания на прихвалки, зорко, по-орлиному сверлит застолье одним глазом, как бы не упустить гостей, не обделить закусками. И вдруг подхватит песняку высоким фальцетом, часто невпопад, всхлопает руками по бокам, «ой, кабыть позабыла», – и снова спешно на кухню.
Где-то ночь-заполночь какая-нибудь из пожилых гостюх в слежавшемся темном платье с оборками, приторно пахнущем нафталином, и в повойнике кустышками, вдруг встрепенется, будто ей приспичило, невтерпеж домой, где у нее дюжина «толстокоренышей» по лавкам, и давай гомозливо двигать стул, шепериться локтями, выбираясь из-за тесного стола и, конечно, невольно, но с умыслом, поднимет всех, попутно сердито «борша» на мужиков, дескать, «окаянные, вовсе ум пропили и хозяв нисколички не жалеют, а Нина Александровна и Петр Назарович уже не молоденькие, им тоже отдох нужен». И с недовольством, вроде бы век собрались гостевать, выпьют мужики «отвального-походного».
И снова горница пуста, а в кухне невпродых, сряжается народец, роется в шапках и пальтюхах, сваленных в угол, и хозяйка каждому сует гостинца, ибо так повелось: с гостьбы с пустыми руками не уходят, чтобы домашние, стар и мал, кому нынче не довелось праздновать, отведали печеного.