Вернувшись во дворец, я нашел Марию-Росарио возле дверей часовни; она раздавала милостыню толпе нищих, которые протягивали к ней высунутые из лохмотьев изможденные руки. Мария-Росарио была воплощением идеала: она напоминала мне тех святых — королевских и княжеских дочерей, девушек редкостной красоты, которые своими нежными руками лечили прокаженных. Душа этой девушки была охвачена таким же пламенным стремлением к праведной жизни. У одной сгорбленной старухи она спросила:
— Ну, как твой муж, Либерата?
— Все так же, синьорина! Все так же!
Получив подаяние и поцеловав его, старуха удалилась, опираясь на палку и повторяя без устали благословения. Мария-Росарио с минуту смотрела на нее, а потом ее исполненные сострадания глаза обратились на другую нищенку, которая кормила грудью исхудалого младенца, завернутого в полу платья.
— Это твой ребенок, Паола?
— Нет, синьорина. Это сын одной бедной женщины, которая умерла. Бедняжка оставила троих, это самый маленький.
— И ты взяла его себе?
— Мать мне его отдала, когда умирала.
— А что с остальными двумя?
— Побираются по улицам. Одному пять, другому семь. Смотреть на них жалко. Голенькие, как ангелочки!
Мария-Росарио взяла ребенка на руки и поцеловала. На глазах у нее были слезы. Обратившись к нищенке, она сказала:
— Приходи сюда вечером и спроси синьора Полонио.
— Спасибо, синьорина!
Почерневшие, искривленные нуждою рты невнятно зашептали слова, похожие на молитву:
— Несчастная мать возблагодарит вас там, на небе.
Мария-Росарио продолжала:
— А увидишь двух других малюток, приводи их тоже с собой.
— И не знаю, где уж я найду их, синьорина.
Старик с лысой головой, длинной белоснежной бородой и просветленным, евангельски кротким лицом вышел вперед и сказал:
— Другие как-никак тоже нашли себе приют. Их подобрала старуха Барберина — прачка, вдова, что и меня приютила.
И старик, который, сам того не замечая, сделал несколько шагов вперед, отступил теперь назад, ощупывая землю палкой и выставив вперед руку — это был слепой. Мария-Росарио тихо плакала. Лицо ее светилось кротостью и лаской, как лицо мадонны, посреди этой грязной толпы нищих, которые, окружив ее и став на колени, целовали ей руки. Их смиренно склоненные головы, их изможденные, жалкие лица выражали любовь. Я вспомнил в эту минуту старинные картины, виденные мною столько раз в одном старом умбрийском монастыре, картины в духе прерафаэлитов,{10} которые писал у себя в келье некий неизвестный монах. Художник этот был влюблен в наивные чудеса, которыми полны легенды о королеве Тюрингии.{11}
Мария-Росарио стала сама живою легендой, и белые лилии милосердия распространяли на нее свое благоухание. Во дворце она жила, как в святой обители. Она приносила из сада полный подол лаванды, которую потом раскладывала среди белья, и, когда руки ее принимались за монашескую работу, душа ее предавалась грезам. То были мечты светлые, как притчи Иисуса, и в мыслях своих она ласкала эти мечты, так же как руки ее ласкали голубок, мягких и теплых. Марии-Росарио хотелось бы превратить дворец в странноприимный дом, куда могли бы приходить старики и калеки, сироты и помешанные, те, что заполняли часовню, прося милостыню и бормоча молитвы. Она вздыхала, вспоминая историю принцесс-праведниц, которые принимали у себя в замках паломников, возвращавшихся из Иерусалима. Она тоже была святой и происходила из знатного рода. Дни ее текли, как тихие ручейки, которые словно несут в глубинах своих уснувшее небо. Она молится и вышивает в тишине огромных зал, пустынных и скорбных. На губах ее дрожат слова молитвы, в руках у нее дрожит иголка с вдетой в нее золотою нитью, и на парчовом покрывале расцветают те самые розы и лилии, которые украшают ризы священнослужителей. И после дня, проведенного в смиренных, тихих, истинно христианских деяниях, ночью она становится на колени в своем алькове и, исполненная простодушной веры, молится младенцу Иисусу, сверкающему в свете лампады, одетому в белое шелковое одеяние, вышитое бисером и блестками. И кажется, что от нее исходит покой и, точно жаворонок, что вылетел из гнезда, парит по всему дворцу и поет над дверьми у входа в большие залы.
Мария-Росарио была моей единственною любовью в жизни. С тех пор прошло много лет, но когда я вспоминаю ее, то даже и теперь глаза мои, высохшие и почти совсем уже слепые, наполняются слезами.
Во дворце все еще пахло воском. Княгиня лежала у себя в будуаре на диване: у нее была мигрень. Дочери ее, одетые в траур, разговаривали шепотом; время от времени одна из них бесшумно выходила из комнаты и так же бесшумно возвращалась туда снова. Среди всей этой мертвой тишины княгиня вдруг слегка приподнялась и обратила ко мне свое все еще красивое лицо, которое под черной кружевною наколкой казалось еще бледнее:
— Ксавьер, когда ты должен вернуться в Рим?
Я вздрогнул:
— Завтра, синьора.