Всадник скакал всю ночь, несмотря на пронзительный ветер и дождь. Утром он свернул с дороги в придорожную усадьбу. Здесь он соскочил с коня и сказал два или три слова привратнику. Тот испуганно ахнул, замахал руками. Из дома выскочили двое рабов, из тех, что всегда при хозяине: одетые чисто, с завитыми волосами. Гостя провели в атрий. Занавеска, ведущая в таблин, была отдернута — хозяин принимал соседей, что явились поутру приветствовать его или о чем-то просить. Гость бесцеремонно отстранил одетых в тоги граждан и, подойдя к хозяину, что-то шепнул тому на ухо. Римлянин побледнел. Он что-то пробормотал, схватил гостя за руку и провел в небольшую боковую комнату. Здесь они поговорили с четверть часа, причем говорил в основном гость, а хозяин лишь слушал, иногда воздевая руки к небу и повторяя: «О, бессмертные боги!» Гость выпил чашу неразбавленного вина и почти сразу покинул дом. Его уже ждал свежий конь. Гость ускакал. А в маленькой усадьбе начался переполох — забегали рабы, запричитали женщины, начались торопливые сборы. Хозяин же, не обращая внимания на сутолоку и суету, сидел у себя в таблине, задернув занавеску, и писал письма.
Тем временем всадник продолжал свой путь. Иногда он позволял коню переходить на шаг, потом вновь пускал его в галоп: к вечеру он должен был добраться до Рима. При этом всадник старался не привлекать к себе внимания. Однако проскочить незамеченным мимо богатой повозки, в которой ехал сенатор с супругой, ему не удалось.
— Луций! — окликнул его человек лет сорока, выглядывая из повозки. — Я думал, ты вместе с Октавием.[159]
И вдруг — здесь. Ну и дела!Досада изобразилась на загорелом лице Луция. Видя, что он узнан, всадник откинул капюшон и подъехал к повозке. Конь его был весь в мыле. Сенатор брезгливо повел из стороны в сторону рукой, отгоняя острый запах лошадиного пота.
— От меня пахнет не лучше, — проговорил Луций, наклоняясь к повозке. Потом вновь выпрямился и огляделся. За повозкой ехали двое верхами. Под юношей была рыжая фракийская кобыла. С первого взгляда было видно, что лошадь отличная.
— Сиятельный, — проговорил Луций, глядя сенатору в глаза со странной усмешкой. — Поменяй ту рыжую кобылу на моего затраханного конька, и я сообщу тебе одну интересную новость.
— Ты смеешься, Луций! — Сенатор попытался изобразить улыбку, но почему-то не смог. — Что за новость такая, что за нее надо отдать отличную лошадь?
— Потому что взамен ты получишь жизнь, — все так же с усмешкой на губах продолжал Луций.
И, вновь наклонившись к носилкам, что-то зашептал на ухо сенатору. Тот побелел, хотя был смугл от природы. Стал белее занавесок на окошке своей повозки, пальцы невольно вцепились в тончайшую ткань, сминая ее и разрывая вдоль.
— Это так, — добавил Луций и многозначительно кивнул.
— Тит! — крикнул сенатор юноше внезапно охрипшим голосом. — Отдай ему Красотку, а сам садись ко мне в повозку. Да скорее же ты!
— Да благословит тебя Юпитер! — отвечал Луций, вскакивая на рыжую кобылу.
Он надвинул капюшон на глаза и помчался галопом к Риму, оставив позади себя медлительную повозку сенатора и его спутника.
II
День клонился к закату, но было еще светло, и потому Марк Туллий Цицерон работал у себя в таблине. Он писал свой огромный труд, который назвал в подражание Платону «Законы». «Государство» было уже написано. А вот «Законы» почему-то не получались. Марк Туллий даже не брался за папирус — писал стилом на вощеной табличке и вновь разравнивал тупым концом бронзовой палочки написанное. Ничего не выходило. Кажется, задача проста: описать, как должно быть устроено справедливое общество, где гражданам радостно жить, где никто никого не боится, где и рабы, и хозяева живут одной семьей, много трудятся и ежечасно и ежедневно заняты делами своей семьи, своего города, всей страны… Так просто… все заняты всем… Но что-то не ладилось. Почему-то в памяти постоянно всплывало горбоносое тонкое лицо Цезаря, взгляд его живых глаз, глубокие складки вокруг рта. Вот он сидит в своем курульном кресле, отделанном золотом и слоновой костью, и слушает выступление Цицерона. То есть его самого. Марк Туллий Цицерон, консуляр, «Спаситель отечества», как ничтожный вольноотпущенник на салютациях, умоляет и низко льстит. Восхваляет, намекает, сравнивает несравнимое, лишь бы Цезарь милостиво кивнул, лишь бы разрешил вернуться в Рим изгнанным друзьям Марка Туллия, за которых знаменитый оратор униженно просит.
«Ненавижу», — прошептал Марк Туллий и изо всей силы всадил стило в вощеную табличку.