Неважно, что Цезарь мертв, убит в Мартовские Иды 710 года от основания Города,[160]
чувство стыда не стало от этого меньше. Заговорщики в курии Помпея — О, знак! О, символ! — истыкали мечами и кинжалами тело диктатора. Цезарь кидался, как бешеный пес, от одного убийцы к другому, он кричал, пока один кинжал за другим, один меч за другим втыкались в его беззащитное — человеческое, всего лишь человеческое! — тело. Цицерон задрожал, представив на миг, какую боль диктатору доставляли эти торопливые удары, что кромсали его тело, но не могли убить. Потом Цезарь упал и даже, говорят, пытался расправить складки тоги, чтобы прикрыть изувеченное тело перед смертью. Вранье! Красивая сказка цезарианцев! Не мог он во время этой свалки, драки, корчась от боли, лежа в луже крови, уже в агонии, ничего расправлять. Вранье! Более всего Цицерон негодовал на эту выдумку. Потому как она, эта выдумка, почему-то перечеркивала доблесть Брута и Кассия, дерзнувших убить тирана. Сам Цицерон был уверен, что Брут и Кассий проявили доблесть. Но эта расправленная тога вносила смятение.Справедливые законы… надо немедленно придумать справедливые законы, и тогда все поймут… И смогут… Ведь смогли наши предки придумать такое устройство Рима, что просуществовало сотни лет. А сколько опасностей отразили! Ганнибала осилили. А мы? Мы! Неужели ничего? Цицерон задумался, подпер голову рукой.
Занавеска на двери таблина дрогнула. Внутрь заглянул немолодой раб, давно уже живущий в фамилии Марка Туллия.
— Приехал какой-то человек. Он отказался себя назвать, но говорит, что дело срочное. Он издалека. Лошадь совершенно загнал.
Марк Туллий вышел в атрий. В центре, наклонив голову, будто собирался с кем-то спорить, и заложив пальцы за кожаный ремень, на котором висел меч в ножнах, стоял молодой человек лет двадцати пяти, загорелый, темноволосый, с орлиным носом. Небритые щеки его отливали синевой, волосы были спутаны и в пыли, на серой тунике — былые пятна соли от высохшего пота. Плащ спутник сбросил.
— Луций! — Марк Туллий удивился, как удивился сенатор, столкнувшись с молодым человеком на дороге. — Ты же в преторской когорте[161]
Октавия.— Был, — кратно сказал тот. — Тебе надо покинуть Город сейчас же, сиятельный.
— Почему… Зачем?
— Октавий помирился с Марком Антонием.
— Ну… Об этом ходили слухи… — Цицерон замолчал на полуслове, видя, что Луций отрицательно качает головой.
— Октавий, Марк Антоний и Лепид несколько дней сидели на острове и совещались, что им делать дальше. У них нет денег, казна пуста. Зато есть множество врагов. Они составили проскрипционные списки и внесли туда всех, кого посчитали своими врагами. Всех, кто занесен в список, велено убить. Их имущество будет конфисковано. Марк Антоний потребовал, чтобы ты был в списке. И ты, и твой сын, и твой брат, и племянник. Октавий пытался тебя отстоять… говорят. Но Марк Антоний был неумолим. Твои гневные речи против него, твои филиппики он тебе никогда не простит.
Цицерон открыл рот, хотел что-то сказать и не смог. Он лишь тяжело, судорожно дышал.
— Завтра утром, максимум — к вечеру эта троица будет здесь, — продолжал Луций. — Каждый — со своей преторской когортой. В Городе начнется бойня.
— Нет… Это невозможно… — Марк Туллий опустился на мраморную скамью. — Проскрипции… Нет… Это же… это же все знают, что это такое. Так было при Сулле. Кровавый террор. Отрубленные головы. Толпа разрывает людей на части. Нет… Я все время говорил, что Цезарь готовит нам расправу, что душа его сулльствует и проскрибствует! Но этот мальчик… Гай Октавий, он же любил меня и сенат… Нет!
— Да, — сухо сказал Луций. — Надеюсь предупредить как можно больше народу. Беги, сиятельный. Немедленно.
— Куда?
— Я бы отправился в Сицилию. К младшему Помпею.
— Сейчас же зима! — в отчаянии воскликнул Цицерон. — Море постоянно штормит. Как плыть-то…
— Предупреди брата. Меня ждут другие. — Луций вышел.
Цицерон сидел несколько мгновений, не в силах сдвинуться с места.
«Истинный закон, неизменный, вечный…» — прошептал он. Потом поднялся. Его шатало. Так, шатаясь, вернулся он в таблин, посмотрел на лежащие в футляре свитки. «Законы» так и остались недописанными. Смерть… Нет… Нет… он еще может… он должен… Что? Что еще можно сделать? Только бежать. Один раз он уже уезжал в изгнание. Публий Клодий, этот подлец, которого толпа носила на руках — буквально — выгнал Марка Туллия из Рима. Тогда казалось — Цицерону никогда не вернуться. Все было кончено, жизнь оборвалась. Сколько слез! Сколько отчаяния! Сколько писем с мольбами друзьям! И что же! Не прошло и двух лет, как он вернулся. Как его встречали! Как встречали! Будто триумфатора. А вдруг и теперь, через год, через два… Он вернется. И его будут встречать… Он на миг закрыл глаза и представил приветственные крики и… Вдруг вспомнил Помпея. И сердце сжалось. Помпей мертв. И Катон мертв. Да, Катон стоил ста тысяч.
Клики приветствия в мозгу как-то сами собой стихли. Он позвал раба и велел укладывать вещи.
«Хорошо, что Клодия убили, и он не видит моего позора», — подумал Цицерон.
III