Но разве можно что-то сделать, если Цезарь, Помпей и Красс объединились? Правда, говорят, что у Цезаря в Галлии дела не так уж блестящи. Говорят даже, что варвары устроили войскам проконсула ловушку, был полный хаос, почти поражение, и сам Цезарь дрался в первом ряду как простой легионер. Этот любимец женщин, этот сибарит, носивший тунику с бахромой, неженка-патриций, он бился с варварами, колол их мечом и отражал щитом смертельные удары. Улыбка скривила губы Цицерона. Он представил варвара (впрочем, он мог представить галла весьма смутно) в двурогом шлеме, обнаженного по пояс; в бесформенной, поросшей рыжим волосом лапище — огромный меч. Но не менее странно в этой ночной фантазии представлялся и Цезарь — не в дорогом начищенном доспехе, не в золоченом шлеме с гребнем, нет, Гай Юлий почему-то сражался в той самой тунике с бахромой, в какой пировал в обществе римских повес. Но этот несерьезный и такой невоинственный Цезарь даже в мыслях Цицерона выходил победителем: он опрокидывал одного варвара за другим, и щегольская его туника постепенно темнела от крови, из ослепительно белой становясь пурпурной.
Цицерон вздохнул и мотнул головой, прогоняя странное видение.
Как бы то ни было, в доспехах или в легкомысленной тунике, но Цезарь победил. Шестьдесят тысяч варваров из племени нервиев[118]
погибли, и теперь Цезарь занимается их соседями — не сразу и вспомнишь названия всех варварских племен.«Триумф… триумф…» — пронеслось в голове Цицерона, и ядовитый язычок зависти кольнул истомленное бедами сердце консуляра.
Тут явилось новое видение. Он представил себя в колеснице, в одежде триумфатора — пурпур и золотое шитье, венок тоже золотой. И вот Цицерон над толпой, его встречают криками, а перед его колесницей на повозке простой и грубой, со скрипящими, воющими на разные голоса колесами, униженный, в цепях, плачущий… Клодий.
Цицерон вздрогнул и даже оглянулся — как будто подозревал, что кто-то мог подглядеть его видение. Что это с ним? Какие-то невозможные фантазии! Вот по дороге в Рим Цицерону мерещилось, что он разговаривает со Сципионом Африканским,[119]
победителем Ганнибала, и всячески Сципиону доказывает, что гражданская слава ничуть не меньше славы военной, и даже пытается поставить себя в пример. А тот насмешливо спрашивает:— Что же ты так упрашивал о милостях Цезаря и Помпея?
Марк Туллий стал оправдываться перед давно умершим Сципионом и приводить какие-то нелепые и ненужные доводы — это Сципиону-то! Который с ледяным равнодушием удалился из Города, раз Рим в тщеславной суете не мог выдержать великую славу своего гражданина.
Да, перед Сципионом Африканским никак не оправдаться. Это открытие было столь неприятным, что Марк Туллий постарался как можно быстрее его забыть и в самом деле не вспоминал несколько дней, занятый радостными хлопотами. А теперь вдруг вспомнилось. Да так отчетливо, что даже показалось, будто Сципион Африканский стоит рядом и осуждающе качает наголо обритой головой.
Когда-то Сципион воскликнул:
«Пользуйся моим благодеянием без меня, родина! Благодаря мне стала ты свободна, благодаря мне все увидят, что ты свободна! Если я стал больше, чем тебе полезно, я ухожу!»
Как хорошо сказано! Ах, как хорошо! Но кто из нынешних мог бы так воскликнуть? Почему-то сразу представилось лицо Цезаря — чуть женственное, горбоносое, и умный, какой-то совершенно невыносимый взгляд. Ну, уж этот — точно нет. Помпей, Красс… Сам собой получился язвительный смешок. И этим людям должен служить Цицерон!
— Если бы я мог… — простонал Цицерон.
Он чувствовал, как трещит его хребет, сгибаясь в отвратительном
Когда-то Цицерону казалось, что он сможет встать в один ряд с аристократами, и его имя будут произносить с той же неуловимой интонацией естественного почтения, с какой произносят имена Корнелия Лентула Спинтера, Метелла Целера, Домиция Агенобарба, Порция Катона…
Да, Катон стоит ста тысяч…
Но аристократы всегда относились к Марку Туллию снисходительно, всегда презрительно кривили губы, шушукались за его спиной, отпускали плоские шуточки и — всегда! всегда! всегда! — считали себя выше.
Цицерон смотрел на оранжевый кружок огня, висящий над бронзовым носиком светильника, и все обиды, накопленные за долгие годы, вдруг ожили и принялись немилосердно когтить душу.
Как несправедлива Фортуна! Ну почему! Почему те, чьи взгляды он разделял, с кем соединяла его амицития, презирают и отталкивают его и принуждают идти к тем, другим, кому он не хочет служить, кто погубит Республику. Погубит. Да, там Помпей Великий, к которому он всегда питал душевную склонность. Но дело триумвиров отвратительно. Неужели никто не видит, что Цезарь хочет подлинно царской власти и ничего больше ему не нужно? Гай Юлий крадется к диадеме, а Помпей, будто слепец, потворствует тестю. И Красс помогает. И Цицерон теперь должен помогать.