Из камеры-одиночки меня перевели в общую камеру, где сидел один любопытный тип. На улице Ново-липье накрыли типографию социал-демократов. В числе арестованных был один очень образованный еврей, специалист по восточным языкам, знавший, в частности, арабский, ассирийский и персидский. У него были богатые родители, и по доброму совету врачей он прикинулся сумасшедшим и попал в психиатрическую больницу. Остальных судили, а поскольку тогда еще не было военного положения, то дело рассматривал гражданский суд, и приговоры были мягкие — кому год-другой крепости, кому ссылка. Тогда мой сосед решил, что ему нет смысла строить из себя сумасшедшего, и заявил врачам, что здоров, пусть его отправят обратно в тюрьму. Врачебная комиссия внушает ему, что он псих, но поскольку он стоит на своем, то его возвращают в тюрьму. А тут уже военное положение, судит трибунал, и ему дают двенадцать лет каторги. Вот тогда-то мы с ним встретились. Он в кандалах, ходит беспрестанно из угла в угол, потом вдруг остановится и как грохнет об стенку головой — даже эхо раздается. В конце концов, он действительно сошел с ума.
А по моему делу следствие велось быстро, и вскоре назначили суд.
Все было кончено, мне оставалось только умереть с достоинством. Я надел белую сорочку, исповедался и получил короткое свидание с сестрой, успевшей тем временем выйти замуж за маленького человека с большими претензиями, кассира Варшавско-Венской железной дороги, который свою жажду власти удовлетворял дома, тираня Халинку. И вот суд. Военный трибунал. Председатель — генерал от артиллерии, Смирнов, два полковника, от кавалерии и от инфантерии, капитан и поручик. Зачитали обвинительное заключение. Председатель спросил, признает ли подсудимый себя виновным. Я ответил, что признаюсь в намерении убить царя. Судьи посерьезнели, обвинитель ликовал. Предъявили вещественные доказательства, пистолеты, бомбу: «Этой хлопушкой вы хотели взорвать поезд его величества?» — «Да, а хлопушка это или нет, не знаю, я в бомбах не разбираюсь, какую дали, такую взял».— «Кто дал?» — «Потомская».— «Кто она такая?» Прокурор спешно разъясняет, что это крупная деятельница «Пролетариата», пока неуловимая. На суде выяснилось, что царь вообще не собирался ехать в Беловежскую пущу, не думал охотиться на глухарей, ведь надо быть заправским охотником, чтобы прыгать по болоту с кочки на кочку, а царь никакой не охотник, раз в год по необходимости участвует в официальной охоте, и тогда у него за спиной стоит меткий стрелок и стреляет вместо него. Какие люди живут на хуторе под Черемхой, если таковой вообще существует, прокурор сказать не мог. И так далее. Смирнов все разбирал детально, и получалось, что весь заговор — шитая белыми нитками полицейская провокация: просто нужно было раскрыть покушение на царя. Но подсудимый признал себя виновным, упорствовал прокурор, а когда дело касается жизни его императорского величества, то намерение следует рассматривать как свершение, и поэтому он требует для меня высшей меры наказания — смертной казни. Суд не мог отрицать наличия у меня дурных намерений и наказал меня за них четырьмя годами каторги и вечным поселением в Сибири.
После суда Смирнов сошел с трибуны и подошел ко мне.
— Ну как, молодой человек, довольны вы приговором?
Я смутился, не знаю, что сказать, как социалист и как поляк я должен бы ему нагрубить, но чувствую, что не в состоянии, пожилой ведь человек, да и сделал для меня все, что мог.
— Отбудете срок на каторге,— продолжал Смирнов,— это пережить можно, а когда вас привезут на поселение, бегите. Но не сюда, на Вислу, здесь мы вас поймаем, а в Китай.
Он, должно быть, не знал, что существует русско-китайское соглашение о выдаче беглых преступников.
Но это еще не все. Самое страшное для меня случилось через два месяца после вынесения приговора. Когда меня в кандалах гнали по этапу на каторгу в Акатуй, Перепецько с Завистовским попались при попытке перейти границу. Они оказали сопротивление, ранили одного солдата, и военный трибунал не проявил к ним никакого снисхождения, приговорил к смертной казни. Ну а поскольку я проходил по этому же делу и живу, то родилась сплетня, что я их оговорил на суде, я провокатор, а приговор мой фиктивный. Меня ударили по самому больному месту — по моей гордости, по моему доброму имени.
— Полноте, пан Бронислав, никто из тех, кто вас знает, не поверит этим бредням.
— Ошибаетесь, пан ксендз. Я знаю только двух людей в Польше, которые в это не верят и считают меня честным человеком. Это Стефания Семполовская, милосердная мать политических узников, и Эдвард Абрамовский, экономист и безгосударственный социалист, против которого я боролся. Оба они благородные люди, хотя не просто не любят, а терпеть не могут друг друга.
— Вот уж, действительно, мало жил, а много пережил,— вздохнул Войцеховский.— Тяжкие испытания выпали на вашу долю... Но теперь-то вы устроились? Работаете?
— Спасибо. Тут мне повезло. Я занялся охотой и встретил человека, у которого многому можно научиться. Я к нему питаю любовь и уважение. Это Николай Чутких.