Несколько столов, за которыми сидят маленькие бурсаки, представляют ту же печальную картину самого беспощадного зубрения. Из открывающихся ртов водопадом сыплются латинские слова, греческие спряжения, тексты священного писания; занятная до краев наполняется этим бесшабашным гулом, который образует целую атмосферу из бессмысленных звуков и обрывков фраз. Можно заметить, как эти мальчуганы напрягают все свои силы, чтобы втянуться с головой в бурсацкую науку и, наконец, прийти в то исступленное состояние, в каком по целым часам остаются Епископ, Дышло и От-лукавого. Фунтик долбит тут же свой урок из священной истории о благословении Спасителем детей и не понимает ни одного слова, механически запоминая одно слово за другим и склеивая из них целые фразы. Избитая рука Фунтика страшно ноет до самого плеча, но он боится даже посмотреть на нее. Епископ следит за ним все время и задаст жестокую взлупку, как только заметит что-нибудь.
Из всей зубрящей оравы выделяются только Патрон и Шлифеичка, которые не считают нужным готовить уроки к завтрашнему дню. Патрон уверил самого себя, что его завтра не спросят, а Шлифеичка уже вторую неделю не готовит уроков. Он этим выполняет свой план взбесить Сорочью Похлебку. Шлифеичка — один из первых учеников в бурсе и памятью обладает изумительной, но на него нападает иногда особенный стих — махнет на всю бурсацкую науку рукой и займется исключительно разными «художествами». Теперь он с своим вечно нюхающим носом забрался на шкаф с книгами и оттуда неестественно тонким голосом неистово распевает бурсацкий сигналик гласа седьмого:
— Ле-те-е-ла пташеч-ка по е-ельнич-ку, на-па-а-али на нее раз-бой-нички и убили ее!
Этот глас седьмой выходит у Шлифеички необыкновенно эффектно, с самыми дикими сольфеджио, тремоло и фиоритурами. Слезливо моргающие бесцветные глаза Шлифеички щурятся от испытываемого им удовольствия, и он с блаженным чувством свободы болтает ногами. Патрон не остается в долгу и с противоположного конца занятной отвечает Шлифеичке своим молодым неустоявшимся баском, который на низких нотах перехватывается, как у молодого петуха:
— Я-те, с… сын, ка-ди-лом-то…
Это сигналик гласа четвертого, и Патрон ужасно надувается, чтобы «обрубать каждую ноту», как делает это соборный протодьякон Экваторов, этот недосягаемый идеал для всей бурсы. Патрон каждый день пьет сырые яйца в надежде, что у него со временем выработается нечто вроде протодьяконовского basso profundo[1], от которого стекла звенят в рамах и вскрикивают купчихи.
— Била меня ма-а-ти за пя-тый гла-ас! — неистово голосит Шлифеичка, закидывая голову назад, как завывающая собака.
— Преподобная мученица Шлифеичка, моли бога о нас, — неожиданно отвечает Патрон, который не может жить без того, чтобы кого-нибудь не поддразнить.
Епископ, хотя и учил урок с остервенением, но его зоркий, как у щуки, глаз успел уже заметить фальшивое движение одного маленького бурсака. Это был серый, бледный мальчик лет двенадцати, с испуганным лицом и торчавшими щетиной волосами. Он что-то ощупывал у себя в кармане брюк и быстро выдернул руку из-под стола, когда заметил на себе пристальный взгляд Епископа. Это невольное движение погубило мальчугана. Епископ развалистой утиной походкой уже подходил к столу и, протянув руку, проговорил:
— Ну?
Мальчик замялся и смотрел испуганными глазами на Епископа.
— Без очков-то не слышишь?! — закричал Епископ, оглушая мальчика громкой оплеушиной.
Мальчуган покорно достал из кармана завернутый в бумажку ножичек и подал его Епископу.
— Квинто!.. — проговорил Епископ, как ни в чем не бывало опуская ножичек в карман. — Калю…
«Квинто» и «калю» на бурсацком языке равнялось табу австралийских дикарей, то есть раз эти роковые слова произносились над какой-нибудь вещью, она немедленно переходила в собственность сказавшего. Конечно «квинто» и «калю» могли говорить только ученики последнего, четвертого класса, а в младших классах этими словами пользовались только более сильные субъекты или отчаянные забияки.
— Ишь, подлец, прятал сколько времени!.. — ворчал Епископ, пиная несчастного бурсачка носком сапога.
Выуженный Епископом ножичек действительно прятался самым тщательным образом в течение целого года по разным щелям, под шкафами, где-нибудь во дворе под камнем, и Епископ имел полное право оскорбляться такой осторожностью, потому что, по драконовым законам бурсы, маленькие бурсаки не имели права на какую-нибудь движимую собственность.
— Ваше преосвященство, заклевахом?! — кричал Патрон, видевший проделку Епископа с ножиком. — Чур, пополам… Слышишь?
— Рылом еще не вышел, — огрызнулся Епископ.
— Я?.. Рылом? — пролепетал Патрон, подлетая кубарем к Епископу. — Ах ты, налим толстолобый… да я из тебя лучины нащепаю!
— Не подавись, смотри… Ты ведь нынче с ябедниками заодно. Чай пить к Сорочьей Похлебке пойдешь. Ведь пойдешь… а?..
Последние две фразы заставили Фунтика вздрогнуть и побледнеть; но Патрон уже в это время наскакивал на Епископа с задиром боевого петуха.
— Так я, по-твоему, ябедник?! — хрипел Патрон, вооружаясь табуреткой. — Ябедник?!