Когда я вернулся с багровой жирной колбасой и лапшой, отец уже снял свою кожаную куртку, скинул длинный, до земли, пуховик и отпустил Цзяоцзяо. На подбитом ватой заношенном жакете отца не хватало пуговиц, но в нём он казался гораздо солиднее. На сестрёнке Цзяоцзяо тоже был жакетик на вате в красную крапинку на белом фоне, красные клетчатые ватные штанишки, из укороченных рукавов торчали тонкие ручонки. Красивенькая и кроткая, как кудрявый ягнёночек, она наполняла моё сердце любовью. Коротконогий стол из катальпы с красной лаковой столешницей, стоявший перед отцом и Цзяоцзяо, мы использовали лишь на Новый год, обычно он у матери был завёрнут в полиэтилен и хранился, как сокровище, высоко под балкой. На столе стояли две чашки кипятка, из которых валил пар. Мать принесла замотанный пластиковым мешком горшок, размотала его, открыла крышку: там оказалось полно белых кристалликов, я чутко потянул носом и тут же понял, что это сахар. Хотя я был малец прожорливый, каких мало, мать, несомненно, прятала всё вкусное куда подальше, но и это не препятствовало мне втихаря лакомиться, а вот до этого горшка с сахаром я так и не добрался. Не знаю я и когда она купила или нашла этот сахар. Видать, она похитрее меня, и я начал сомневаться, не хранит ли она у меня за спиной ещё много других прекрасных продуктов.
Мать не испытывала никакого стыда за этот припрятанный от меня сахар, будто поступать таким образом было очень даже благородно и ничего неприглядного в этом поступке нет. Маленькой ложкой из нержавейки она зачерпнула сахару и спокойно положила в стоявшую перед Цзяоцзяо чашку с кипятком. Это был такой широкий жест, чуть ли не солнце поднялось из-за вершины западного холма, чуть ли не курица снесла утиное яйцо, свинья – принесла слона. Сверкая глазёнками, в которых сквозила боязнь, Цзяоцзяо посмотрела на мать, потом перевела взгляд на отца. Его глаза тоже сияли. Он протянул большую руку и снял с дочки вязаную шапочку, открыв круглую головку, всю в кудряшках, как у ягнёнка. Мать зачерпнула ложку сахара, поднесла к отцовой чашке, но вдруг остановилась. Я видел, как губы у неё скривились, как у капризной девочки, и лицо зарумянилось. Нет, эта женщина просто непостижима! Она поставила горшок перед отцом и тихо пробормотала:
– Сам накладывай, а то скажешь потом, что я такая-сякая!
Отец в недоумении уставился на неё, но она отвернулась, чтобы не встречаться с ним взглядом. Он вынул ложку из горшка, переложил в чашку Цзяоцзяо и плотно закрыл крышку:
– Куда мне такому ещё и сахар?
Он помешал в чашке Цзяоцзяо и сказал:
– Цзяоцзяо, скажи матушке спасибо!
Цзяоцзяо застенчиво пролепетала то, что велел отец. Мать как бы без особой радости бросила:
– Пей давай, какие тут благодарности!
Отец зачерпнул сладкой воды, подул на неё, поднёс ко рту Цзяоцзяо, но тут же вылил обратно в чашку, оглянулся по сторонам, взял свою, громко втянул в себя глоток, обжёгся и скривился от боли, на лбу выступили капли пота. Налил примерно половину в свою только что освобождённую чашку из чашки Цзяоцзяо и поставил их рядом, будто сравнивая, сколько в них сахару. Я тут же понял, что у него на уме. Отец подвинул эту полную чашку на край стола поближе ко мне и извиняющимся тоном сказал:
– Это тебе, Сяотун.
Я был так растроган, что от радости исчезло даже чувство голода:
– Пап, я уже большой, не буду, пусть сестрёнка пьёт!
Из горла матери снова вырвался хрип, она отвернулась, схватила чёрное полотенце, вытерла глаза и рассерженно проговорила:
– Пейте уже, чего-чего, а воды всем хватит!
Точным движением ноги она подвинула к столу табуретку и, не глядя на меня, сказала:
– Ну, чего застыл? Отец сказал пей – значит, пей!
Отец придвинул ко мне табуретку, и я опустился на неё.
Мать разорвала колбасную связку, разложила куски колбасы перед нами, а один, потолще с виду, сунула в руки Цзяоцзяо:
– Ешь быстрее, пока горячая, сейчас лапши сделаю.
Хлопушка пятнадцатая