Читаем Соседи полностью

— Сколько их разводится, — сказал Исай Исаич. — Я же на пенсии, поснимаю немного и уйду, а по утрам у меня бывает много времени, и я хожу себе по загсам да по судам, и что бы вы думали? Мои молодые, которых я снимал, скажем, полгода назад, уже разводятся. Что скажете?

— Не все же разводятся, — сказала Рена.

— Очень многие. Я веду учет. Примерно почти половина. Что, не верите?

Он просидел у них целый вечер, рассказывал множество смешных историй, Сева и Ирина Петровна смеялись, Рена тоже улыбалась, слушая его, а после, когда он ушел, сказала:

— Жалко старика!

— Почему тебе его жалко? — удивился Сева.

— Ужасно он одинокий. Смотри, ему бы в его год с внуками на скверике гулять, а он по судам ходит.

И задумалась, и долго сидела, печальная, с осунувшимся лицом и ушедшим в себя взглядом. Сева старался изо всех сил развеселить ее, шутил, рассказывал анекдоты, первый хохотал заливисто и заразительно, но ничего не получалось.

В конце концов Рена сжалилась над ним. Заставила себя улыбнуться, сказала:

— Ладно, теперь давай поговорим о том, куда мы с тобой когда-нибудь поедем...

Он обрадовался.

И она, глядя на него, радовалась, как и он, ведь для нее главное было — видеть его довольным. И она делала вид, что верит ему.

А он был счастлив оттого, что она верит. И порой сам начинал верить собственным словам.

Глава 3. Лелины родители

Лелин отец был репортером одной из московских газет. Свои репортажи и корреспонденции он обычно подписывал лаконично и, как ему казалось, впечатляюще: «Семен Ли».

В миру его звали Семен Петрович Лигутин. Был он уже немолод, сорок пять, не меньше, репортером работал лет двадцать, однако все еще лелеял мечту стать писателем. И не просто писателем, а знаменитым, чтобы его знали решительно все — и взрослые и дети, чтобы на улице, когда он шел, его узнавали все встречные и говорили друг другу: «Смотрите, сам Лигутин...»

Репортажам, по его мнению, хорошо соответствовал псевдоним Семен Ли, а писатель, да еще знаменитый, должен был подписывать произведения собственной своей фамилией.

Поначалу, еще учась в старших классах школы, он писал стихи.

Стихи его были, как правило, посвящены любви, реже — дружбе, еще реже — ревности. Он часто влюблялся, впрочем, быстро остывал и снова влюблялся и снова остывал...

Лет семнадцати от роду он влюбился в соседку по дому, продавщицу овощного магазина Клаву Чебрикову, сочную, рубенсовского типа рыжеволосую толстуху. Часами ходил по двору, поджидая Клаву, а когда она являлась, нагруженная тяжелыми кошелками (соседи говорили про нее, что она снабжает овощами, маринадами, соленьями не только себя, но и всю свою родню, подруг и кавалеров), подбегал к ней, хватал кошелки и провожал Клаву до ее квартиры. Иногда она приглашала его к себе.

— Заходи, будем чай пить...

Белолицая, тугая, словно калач, распустив по плечам тяжелые рыжие волосы, она разливала чай в чашки, резала пирог, опускала в его чашку ломтик лимона. Рукав стеганого ярко-зеленого халата поднимался кверху, рука Клавы, чуть розовая, в осыпи веснушек, с ямочками возле локтя, была вся на виду.

У Семена кружилась голова, он глотал горячий чай, обжигаясь и не ощущая ничего, кроме одного могучего, одолевавшего его желания схватить Клаву, прижать к себе и целовать ее волосы, плечи, ямочки возле локтя, каждую, самую маленькую веснушку.

Он посвящал ей стихи, но стеснялся читать, инстинктивно чувствуя, что стихи эти могут ей не понравиться. Однажды все-таки осмелел и прочитал восемь строчек, посвященных ей:

Зеленый луч тревожит синеву,

Последний луч последнего заката.

Я, может быть, последний год живу,

Еще жива в душе моей утрата

Всех радостных и добрых дней,

Которых нет ни ярче, ни светлей.

Лишь ты одна звездой во мраке светишь,

О самая прекрасная на свете!

Стихи Клаве понравились.

— Очень трогают, — сказала, — просто за сердце берут... — Выпуклые голубые, с поволокой глаза ее наполнились слезами. — Подумать только, такой молоденький, а уже столько всего пережил...

Семен был человек справедливый и без нужды никогда не лгал.

— Ну, — сказал он, — не так уж я много пережил...

— Ты же сам пишешь, что утратил радостные дни...

Семену стало совестно, в конце концов, нельзя же играть на жалости, надо, чтобы тебя любили потому, что ты приятен и желанен, а вовсе не потому, что вызываешь жалость и слезы...

— Это все неправда, — сказал он, — никого и ничего я не терял, это поэтическое преувеличение...

Клава мгновенно успокоилась:

— Тогда другое дело...

Как-то она спросила его:

— Можно твои стихи петь, как песню?

— Можно, — ответил Семен, с обожанием глядя в ее круглые наивные глаза, подчерненные карандашом «Живопись».

Она откашлялась и начала петь тонким, визгливым голосом на мотив довольно заезженного романса, но тут же сбилась с ритма и замолчала.

Клаве суждено было стать первой любовью Семена. Она была добра, уступчива и, главное, ни на что не претендовала и ничего от него не требовала.

Перейти на страницу:

Похожие книги