– Ты не понял!!! – закричала моя знакомая. – Я же не собралась его у жены уводить! Я просто так, встретились два взрослых… приятных друг другу человека… А он сразу – «жена, дети». Семья и обязательства. Это ложь. Он просто не хотел меня оскорбить, и поэтому солгал. Как вежливый человек. Потому что если бы он сказал «прости, но я люблю свою жену» – это было бы страшно оскорбительно. Представляешь, что чувствует женщина, когда ее сравнивают с другой и говорят, что другая лучше? Что другую любят сильнее? Плевок в рожу! Поэтому он так благопристойно солгал.
– Почему? – спросил я.
– Я ее видела пару раз. Фррр! Как ее можно любить? Привык, притерпелся – ну, может быть. Говорят, зэки к зоне привыкают, скучают потом. При чем тут любовь! Да вообще лживое слово. «Я тебя люблю!» Что это значит? В каком смысле ты меня любишь, врунишка? Любовь до гроба, пешком по жизни, в горе и радости? Брехня. Просто трахнуть хочешь один раз? Ну-ну. Тогда так и говори. Но! Но, может, это ты не меня трахнуть хочешь, а кого-то вместо меня воображаешь? Свою бывшую, которая кинула? Или какую-то недостижимую, которая всё равно не даст? Подло. Правду говори! Или просто гормон играет, тебе всё равно в кого? Гадость. А если скажет: «Извини, я тебя не люблю» – в смысле «не хочу» – это ведь тоже вранье, это он специально, чтобы оскорбить. Как может здоровый мужик в соку не хотеть привлекательную молодую женщину? Это он нарочно, чтоб унизить!
– Погоди, – сказал я. – Вернемся в самое начало. Вот ты намекнула мужчине, у которого «семья-дети», что не худо бы… А он бы сказал: «Моя дорогая, всё, подаю на развод, мы поженимся». Тогда нормально?
– Тоже вранье. Через пару недель скажет: «Ты знаешь, я всё взвесил. Нет, не могу. У жены больная мама, сыну в институт поступать. Ты умная, ты все поймешь. Ты сильная, ты справишься». Это если я буду очень громко рыдать. В общем, одна сплошная ложь.
– Ну прямо уж…
– Вот прямо! Что ни скажут люди, обязательно солгут.
– Как же тогда жить? – удивился я. – Что говорить?
– Ничего не говорить! – закричала она. – Надо, чтоб всё выходило само.
– А как это само, если совсем молча?
– Пока не знаю, – сказала она.
Когда я был совсем молодым, я, бывало, разнежась, спрашивал девушку:
– А вот почему я тебе понравился? Чем я тебе понравился? Что во мне хорошего?
Девушка, как правило, отвечала:
– Ты такой умный. Такой начитанный. Такой интересный человек.
Я слегка обижался.
Но я понимал, что она не может мне сказать: «ты такой красивый, сильный, высокий», это была бы смехотворная ложь. Но, думал я далее, если бы я был действительно красавцем метр восемьдесят пять и девушка на мой вопрос ответила бы: «потому что ты самый красивый», – я бы тоже обиделся. Что я, манекенщик?! А как же моя душа, мой интеллект?
Интересно, что многие девушки (в мое время) рассуждали примерно так же. Скажешь: «ты такая красивая!» – а она ответит: «значит, тебе нужно только мое тело?!» А скажешь: «ты такая умная, ласковая», она скажет: «ага, такая умненькая добренькая уродка, да?!»
ИЗ ЖИЗНИ ТЕПЛОХЛАДНЫХ
– Ты что мне тогда сказал, ты помнишь?! – вдруг раздалось справа.
Вахрамеев остановился, повернулся. Перед ним стояла молодая и вроде бы красивая женщина, одетая прилично, но бедно. Изношенный суконный пиджачок, блузка с пожелтевшим воротом. Странно, что он смотрел на ее одежду, как будто стараясь не замечать ее лица, и она это заметила:
– Что глаза отводишь? Одежкой любуешься? Знаешь, сколько стоит? – и потрепала лацкан своего пиджака. – Три твоих гонорара! Или даже пять.
– Тата? – спросил Вахрамеев. – Трофимова?
– О! – сказала она. – Пробило! Любуйся, это я.
Вахрамеев оглядел ее сверху донизу. Да, конечно, она была одета совсем не бедно, а наоборот – богато, даже очень богато, но уж слишком потерто и затрепанно. На ее лицо он все еще не решался взглянуть, оно было не в фокусе, тем более что Вахрамеев носил бифокальные очки, и надо было запрокинуть голову и посмотреть через нижние стеклышки. Это если вблизи. Потому что Тата Трофимова была чуть выше его. На два сантиметра. У него метр семьдесят пять, у нее – семьдесят семь. Они мерялись, как дети, прислонившись спиной к дверному косяку, отчеркивая карандашом над головами. Они были голые, было утро, был июнь, он только что привез ее к себе в Москву из большого, шумного и бестолкового провинциального города, где у нее было всё, кроме судьбы, – так она сказала ему в их первую встречу.
Но он ответил:
– Ты должна решать сама. Я не имею морального права тебя уговаривать.
– И не надо! – сказала она, на секунду высунулась в коридор и повесила на дверь табличку «не беспокоить».
Да.
А теперь, чтоб рассмотреть ее лицо, ему надо было задрать голову и вздеть очки повыше – или отойти на два шага и поглядеть издали, что тоже неприлично.