– Да, брат, вертится колесо, и кто не умеет удержаться на нем, прочь летит. Все правильно, в мире всегда все правильно, но кое-что надо еще взорвать в нем! – Украдкой он прощупал взглядом своего приемыша, отыскивая в нем явных каких-нибудь перемен, но все как будто осталось по-прежнему; длинная рука – каждый палец, согнутый коршуньим клювом, еще недавно предназначался когтить сообщих с ним, Увадьевым, врагов, – раскинулась по простыне, но рыжие космы, стекавшие с подушки, уже не обжигали взгляда. – Как, не болит теперь?
– Не-ет, все прошло. Зарастает волосиками… – Он закрыл глаза, его утомлял разговор с Увадьевым.
– Вот и ладно. Выйдешь – поселишься пока у меня, и будем двое холостяков. Вот если только сместят меня да ушлют куда-нибудь на низовую работу.
– Ты не заботься обо мне, – с непостижимой одышкой перебил Геласий. – Я тебе не нужен, я и сам себе не нужен. – Лицо его сморщилось. Увадьев ждал худшего, но все обошлось благополучно. – Ступай и не ходи ко мне больше. Ступай, мне спать надо, я больной.
– Ну, как знаешь, тебе видней! – охотно согласился Увадьев. – Если деньжат понадобится, заходи без стеснения, я дам.
Ему было немножко стыдно того облегчения, с которым он покинул палату; вдобавок было такое чувство, будто где-то в укромном уголке его самого стоит Жеглов и наблюдает его жестокую, здоровую повадку. «Ну, как Геласиева пружина?» – «Она умерла, – говорит Увадьев. – В каждом производстве бывает брак». – «Слишком велик брак в твоем производстве, Увадьев!» – «Впервые, друг, впервые. Все еще неясно на этой фабрике новых людей. Станков толком расставить не умеем, правда твоя. А парня жалко…» – «Ты машина, – и голос Жеглова звенит. – Машина, приспособленная к самостоятельному существованию. Ты самую природу почитаешь низменной…» – «Цени во мне это!» – «Но ты же не живешь, а исполняешь функции. Ты любишь Сузанну, а бежишь ее, потому что признание обозначит твою сдачу!» – «Я не боюсь суда тех, для кого я сделал себя таким…» Воображаемого собеседника он видел как бы сквозь дым папиросы.
В доме было темно; он пошарил спичек на столе и рукой наткнулся на острый край консервной банки. По липкости пальцев он догадался о порезе и мысленно улыбнулся Жеглову. «Вот-вот, и боли нет…» Через минуту он вспомнил, что липкость происходила от фиников. Не отыскав спичек, он ложился спать на ощупь и вдруг опять поймал себя на сравнении – вот лежит в разобранном виде машина, делающая счастье для девочки Кати, страшное человеческое счастье. Потом стала мниться река из детства, на которой мальчишкой удил рыбу. На воде, леностно передразнивавшей гаснущие облака, качался сумасшедше пестрый поплавок; в теле возникло напряженное ожиданье. Вдруг поплавок нырнул вглубь, и все затрепетавшее существо Увадьева метнулось вслед, в зеленоватую тину сна.
Его разбудил грохот упавшей банки: вернувшийся с заседания Жеглов тоже искал спичек на столе.
– Спичек не ищи, нету, – приподнявшись на локте, сказал Увадьев. – Неделю, черти, обещают электричество провести…
Жеглов звучно зевнул:
– Большая драка была. Ну, ты остаешься… сам влип, сам и выпутывайся. Завтра сооруди нам дрезину, пора ехать.
В переломную эту ночь спали особенно крепко. Никто не видел снов, никто не просыпался среди ночи, хотя до самого рассвета мчались лаистые ветры над рекой. Это север облаивал осень, вступавшую в обладание Сотью.
VII
Дрезина отходила в три, а за час до полудня, в обход установившихся правил, часть комиссии во главе с Увадьевым отправилась в Макариху на летучий митинг. В частности, Гуляеву, новому заместителю Потемкина по губисполкому, хотелось посмотреть соотношение сил на Соти. Надоумило его то обстоятельство, что накануне, почти одновременно с акишинской тетрадкой, в комиссию было доставлено такое же заявление от сотинских мужиков: подписей набрали близ сотни. Незначительность советского ядра, заставлявшая предполагать равнодушие или враждебность остальной массы, не пугала Гуляева; каждый новый успех Сотьстроя должен был неминуемо вербовать ему все новых сторонников.
С утра рябились лужи, ленивые капли непогоды уже не испарялись. Митинг перенесли в клуб, и так как представлялось невыгодным сразу поднимать обсуждение спорных и насущных вопросов, Гуляев начал с обзора международного положения. Его слушали с зорким вниманием, точно все сообщаемые им на память цифры имели прямое отношение к мужицкому, на Соти, житию. Сидя во втором ряду с Мокроносовым, Увадьев вспоминал обстоятельства их первого знакомства и шепотком расспрашивал о всяких деревенских делах:
– …а этот Милованов, что с ним?.. обошлось?
– Живет. Все очень хорошо. Коня ковать поехал.
Гуляев говорил о хлебе, и беседа прервалась сама собою. Минут через десять, приметив улыбку Мокроносова на какую-то часть гуляевской речи. Увадьев спросил:
– А завклуб как?.. Ты за ним присматривай.
– Действует. Заходил даве, больной лежит. Лютый мужик, еле сдерживаем… Мы его до дел порешили не допускать. Все о войне скучает. Лучше, говорит, поры не было: ветер кругом, и сам, говорит, как ветер…