Сердобольная Ирина Аркадьевна, как специально, вынула из сумки литровую банку с засахаренной клубникой и начала нас угощать, а мы решительно отказывались, ссылаясь на отсутствие аппетита.
– В чем дело, Павлуша, ты же так любишь клубнику!
– Это в прошлом… – загадочно ответил Лемешев.
– Что случилось? – гулко спросила мадам Лещинская, положив на плечо сына тяжелую руку. – Ты почему без панамы? Напечет.
– Все хорошо, мамочка! – отозвался Вова с замогильной бодростью. – Не напечет.
– Потерял панаму?
– Нет-нет-нет…
– Все отлично! – подтвердили мы с Пашкой. – 22 градуса в тени, переменная облачность. Обещали кратковременный дождь. Не напечет…
Вовкина панама, сколько мы ее ни терли хозяйственным мылом, так и осталась вся в пятнах, которые от стирки из красных превратились в синие.
– Но вы-то сами в головных уборах? – подозрительно поглядела на нас толкательница ядра.
– Не напечет, – испуганно повторили мы и моментально сняли: Вовка пилотку-нопасаранку, а я – картуз из мелкой соломки.
На родительский день, я заметил, почему-то всегда выпадает хорошая погода. Лишь однажды шел такой проливной дождь, что из корпуса не выйти. Так и просидели с родителями целый день в палатах, играя в лото, домино и шашки. Технолог Лещинский оказался гроссмейстером и каждый раз выходил в дамки, попутно съедая и собирая в столбик шашки противника.
– Грибы пошли? – спросил Тимофеич, заметив лужу.
– Сыроежки, – кротко доложил я, соображая: отлупит он меня еще по пути на станцию или дотерпит до дома?
Лучше бы дотерпел: маман после двух-трех хороших вытяжек ремнем обычно виснет у него на руке с воплем: «Хватит! Это же ребенок! Бить детей непедагогично!»
– Сыроежки? Ну какие это грибы! – усмехнулся отец.
– Павлик, а что у тебя с ухом? – вдруг заметила Лемешева мамаша последствия мертвой хватки дачника.
– В пионербол играли, – не моргнув, ответил мой находчивый друг.
– А концерт будет? – застенчиво поинтересовался Лещинский-старший.
– И не мечтай! – сурово предупредила жена, поведя правой, толчковой рукой.
И тут судьба меня окончательно добила: нас догнала запыхавшаяся Лида. Она тут же, позоря перед друзьями, страстно обцеловала меня с ног до головы. Ее лицо светилось летним восторгом, на голове был венок из синих васильков, собирая их во ржи, она, судя по всему, и отстала от своих, как когда-то в детстве от эшелона с эвакуированными.
– Подтянуться! – скомандовал майор. – Прибавить шаг!
По пути мы отвечали на разные дурацкие вопросы, стараясь выглядеть беззаботными, хотя понимали: правильнее сказать правду прямо сейчас, не дожидаясь прилюдного позора, поскорей забрать со склада чемоданчики, взять в приемной у Галяквы волчьи характеристики и тихо, через заднюю калитку навсегда покинуть лагерь. Но никто не решился на это. Напротив, мы зачем-то пытались шутить, рассказывали о проделках Альмы и скорой «Зарнице», а прибыв к нашему корпусу, сначала зашли в палату, сверкавшую небывалой чистотой, и майор неодобрительно спросил:
– А разве койки у вас не «отбивают»?
– Хорошая мысль! – кивнул Гарик. – Добро пожаловать в четвертый отряд!
– А как вообще наши бойцы? – не унимался строевик.
– Очень инициативные и дисциплинированные мальчики, – лицемерно ответила Полпотовна, отлично зная о грядущем нашем позоре.
Оставив взрослых любоваться идеально подметенной территорией, мы встали в общий строй, чтобы с громкой отрядной песней выйти на лагерную линейку и занять наше законное место – между третьим и пятым отрядами. Там, равняясь на флагшток, мы и ждали бесславного конца. А солнце светило, птицы пели, бабочки, капустницы и лимонницы, безбоязненно садились на анютины глазки, самолеты, раскинув стальные крылья, летели в дальние страны. Мир был жизнерадостно-равнодушен к нашему горю. Еле сдерживая слезы, мы ждали развязки.
Но хуже всех было, конечно, мне: Лиду, как секретаря партбюро Маргаринового завода, пригласили на трибуну – квадратную бетонную площадку, обнесенную железным заборчиком. Маман, отдав сумки Тимофеичу и сняв, слава богу, дурацкий васильковый венок, стояла теперь среди начальства, сосредоточенно соображая, что бы такое умное сказать детворе, если дадут слово. Мое сердце изнывало от безысходности. Я заметил в толпе суровое лицо мадам Лещинской, и мне стало страшно за друга.
И вот началось… Сначала Виталдон старательным шагом, вызвав кривую усмешку майора, подошел к трибуне, вскинул руку в пионерском салюте и отрапортовал, что дружина лагеря «Дружба» на торжественную линейку, посвященную родительскому дню, построена. Затем Анаконда о том же самом доложила председателю профкома Макаронной фабрики – пузатому дядьке в темном жарком пиджаке с красным флажком на лацкане. Тот кивнул, принимая рапорт, а потом говорил так долго и нудно, что даже на неподвижном лице директрисы появилась улыбчивая тоска. Наконец профорг призвал нас достойно встретить приближающееся 50-летие Великого Октября и замолк. В родительской толпе раздались подхалимские хлопки.