Мне вспоминается английский офицер, который одно время был моим коллегой. Несколько месяцев мы с ним трудились, вырабатывая план некоей военной операции; несогласий у нас никаких не было. Мы жили в одной палатке. Он был остроумный человек, работать с ним было занятно. Он мне очень нравился, и, казалось, я ему тоже нравлюсь. Мы относились друг к другу с полным доверием и уважением, — по крайней мере, я так к нему относился.
В пять часов вечера мы с ним договорились о том, какие доводы в защиту нашего предложения надо будет выставить завтра на заседании генерального штаба; оно было назначено на шесть часов утра, Выступать от нашего общего лица полагалось ему; я должен был только сопровождать его в качестве помощника. Затем мы расстались, и до заседания я его больше не видел. Каково же было мое изумление — я просто ушам не поверил, — когда на заседании услыхал, что он сдает позиции по самому главному пункту — тому, от которого, по нашему представлению, зависел весь успех будущей операции.
Официально я не имел права брать слово на заседании, но я его все-таки взял. И мне заткнули рот. К концу заседания я не помнил себя от ярости, не потому, что мое предложение было отвергнуто, — это слишком обычное явление в жизни каждого военного, — но потому, что меня предал человек, которого я считал своим другом. Я позвал его пройтись и спросил напрямик какого черта, на самом деле? Он, не сморгнув, ответил, что его убедили доводы, выдвинутые на заседании нашими противниками. Это уж было слишком! Не забудьте, что мы с ним были приятели, и я полагал, что все его мысли известны мне не хуже, чем мои собственные. Я сказал ему, что это неправда, что он мне лжет, — и я хочу знать почему.
Это был очень тяжелый разговор. Скоро выдержка ему изменила, и он признался, что накануне вечером получил приказ сделать те уступки, которые он и сделал. Это было так неожиданно и так нелепо, что я сказал ему: "Послушайте, ведь это же ребячество — портить наши отношения из-за такой чепухи… Сказали бы мне перед заседанием, что получили приказ, и я бы понял. Это ведь с каждым из нас бывало, приходилось подчиняться приказу наперекор своим убеждениям. Но зачем притворяться, будто вы сами передумали?"
Тут мой друг смутился еще больше и сказал, что, видно, надо говорить все до конца; — а говорить он не имеет права, ибо этим нарушит свой кодекс чести английского офицера. По этому кодексу он обязан не только подчиняться приказу, хотя бы и наперекор своим убеждениям, но и вести себя так, чтобы никто не заподозрил, что такой приказ был отдан. Он обязан делать вид, что сам переменил мнение.
В Африке один генерал, в общем отлично ладивший со своим английским коллегой, рассказывал мне, что взгляды его коллеги так часто менялись под влиянием полученных приказов, что это служило постоянным источником развлечения для окружающих. Все безошибочно определяли, когда он начинал говорить не свои слова, — но признать это он никогда не соглашался.
В Лондоне американцы разобрались во всем этом не сразу, и первой их реакцией было полное смятение и — обида. Самые сердитые рассказывали всякие ужасы о двуличии, тупости и головотяпстве англичан (о шотландцах сложилось несколько лучшее мнение). Но большинство американских офицеров, как я уже сказал, отказывалось верить такой характеристике. Смешно думать, говорили они, что англичане — это какие-то изверги рода человеческого, не похожие на остальных людей. А жизнь в Лондоне была не лишена приятности, и большинство американцев, не увлекаясь англичанами чрезмерно, все-таки их не чурались, завязывали знакомства и рады были часок-другой отдохнуть в невоенной обстановке. Самый город, даже со следами разрушений от обстрелов и пожаров, даже засыпанный щебнем после бесчисленных бомбежек, тем не менее, сохранял обаяние. У меня было много друзей среди англичан; с иными я познакомился еще до войны, с другими — при моем посещении Лондона в 1940 году, во время блица; я своими глазами видел, как они держались, когда им ежечасно грозила гибель, я все это вместе с ними пережил и от души восхищался ими.
В те дни англичане вели себя как герои, в буквальном смысле слова. Через год я снова посетил Англию, возвращаясь из кругосветного путешествия через Китай и Россию. Подъем духа, вызванный бомбежками, ослабел, лондонцы были угрюмы, раздражительны, утомлены. Сейчас это уже было третье мое посещение Лондона во время войны, и я видел, что его обитатели опять изменились. Они стали молчаливей, меньше спорили, притерпелись ко всему и чуть не падали от усталости. Работа на войну шла по-прежнему, но темп замедлился, и тому, кто, как мы, только что взвалил на плечи ее бремя, Лондон мог показаться сонным царством. В такой обстановке английскому правительству не трудно было проводить свою политику саботажа по отношению к американцам.