Далее, параллельно походу черной реки — шествие из античной трагедии, чтоб продолжиться на всхолмье провинциального города С. и спускаться сквозь май шестьдесят пятого главным проспектом — до темноты: величественная огненная кульминация. Гладиаторы, хор. Всего двадцать лет пути — от долины ада. Идущие почти молоды. Они поют и танцуют. Братства, объятия. И по малому кругу шествуют малые чаши с вином. И мне — глоток трагедии из чьих-то высоких рук на перекрестке… чьих?
О, толчение неизменного снадобья: героические усилия — пересмотры заданных единиц, переводы в другие расходные меры… в длинноглазую оптику — и вдруг: сколько пересечений, сближений! Даже — излишней тесноты. Да прольются — на шествие огня с холма вниз. На тысячи факелов Мельпомены — на много лет…
Аренда шествием — громоздкой формы реки.
Начертанное огнем направление.
Красные ливреи зверя.
Проседающая под тяжестью земля.
Шел ли Невидимый — в круговороте масок в толпе огня? Так нас крутило-вертело, и отовсюду сыпался огонь… И принес ли свое застарелое, покладистое прощание — возлюбленной им и мною горбоносой иудеянке в день тьмы, встав во многих, впрочем, уже неузнаваемых ее студентах, как всегда, не приближаясь ко мне… Он исчез несколько раньше? Но всегда невидимый — разве с тех пор переменился?
Он и в другой день мог безнаказанно наблюдать за мной. Nota bene: сумасшедшая лира старца, не подозревающего, что — обнаружен. Сумасшедшее воображение: если я существую — он все же поднял на меня глаза.
Спросить мимоходом старую самарянку, не слежалась ли где в каменном перелеске и последняя тайна, каменная, жестяная — или зыбь по траве: его имя и, наконец-то, с какого дня есть — и неполный день, чтобы мне его полнить и метить? И, подняв глаза, я обнаруживаю, что передо мной — кроме вечно живой воли…
Никто ни в чем не виноват. Ни начало ампирных пятидесятых — еще до моей любви к ним… Ни растворенный во всем: в холодном, в минорном, в слюде фиолетового и в самолетных линиях, и в афишах, пришелушенных памятью — к стене, наказанной четвертой глухотой — на месте улетевшего театра… Ни тот, кто решил, что мне ни к чему — дверь в дешевых аппликациях счастья, ежедневно заслоняющая собой — подчиненные ее взмаху пробелы, не подлежащие воспроизведению… я с радостью прощаю солгавшего. Даже если смиренно знал, что ожидание — подсыхающая смоковница и ничто не случится, мне же хотелось — окопать ее и лишний раз унавозить, вдруг распустится — и летом, и царством… Да простится и мне — сие предательское сочинение.
Несомненная магия сквозняка: что-то не замкнуто, где-то рядом — проем, проход… И все мое прошлое — высматривание, подслушивание, и подтасовка не знающих срама примет, и сокрушительные ослышки. И особенно сокрушен в них хор, скрытый уличным поворотом, косяком перекрестков, караванной зеленью: смарагдом на крытых коростой животных весны… и отчетливый, заслоненный шиповником и тимьяном или тенью их — патефон, где, лавируя между хрипов, поспешают по кругу
И каждый день, не даровавший — ничего, кроме тонкослойного струения жизни, был — упражнение: сличение заштатного, расщипанного несчастья — с вселенской оставленностью. Чтоб в густом гневе предать три города — огню.
Я вижу пресветлую ликом горбоносую иудеянку. Она опаздывает в институт, где давно ждут студенты, но никак не найдет туфли, в которых можно пойти. Время летит — и она нервничает, и примеряет пара за парой — все, что у нее есть: и превышенные, надземные — для длиннейших аллей, увитых цветами юности, где светло от даров и дано приблизиться к золотому крыльцу… и громоподобные и превратные наполовину ботинки — для разбитой рокады, до сих пор — сырые… чтоб идти и идти сквозь расставленные на часах неумолчные города, пропахшие керосином беды. И смиренные постные чеботы, чтоб брести по камням чужой земли, где движение неощутимо и глотает звуки шагов… Стеклянными зоосадами одиночества, и долиной — по руслу ушедшей реки, забывшему даже росу… Но все двудольное множество башмаков почему то — совершенно истоптано и разбито.
2001
БЫВШИЙ МОТЫЛЬКОВ
И ТЕ, КТО НА НЕГО СМОТРИТ
В доказательство, что я неуклонно держу перед глазами каталог центральных вещей мира и мы знакомы друг с другом — до нижайших позиций, остановимся на последних. Последний «Портрет молодого человека в белом» — холст-гигант, доставший потолка, то есть в два пятьдесят длины. Предположительный автор — некто Опушкин, инициалы смазаны.