На полотне непринужденно расположился молодой Мотыльков — экстерьер приподнят, бесстрашные взоры приближены к ястребиным, дерзок в делах, то же и по любовной линии. Крайне жизнелюбив. Покрывший холст живописью Опушкин, за смазанностью имен назовем его — сын прогноза непогоды, как гражданин наслышанный, очевидно, слышал, что великие британцы тоже водили на портретах прекрасных юношей, но — в английском и, скорее всего, в голубом. И шалопуты-французы помещали персоны — вероятно, в веселеньком розовом, в рыбках… И как будто итальянцы, фламандцы и немцы… А молодой Мотыльков был в американском, цвет — теннис, и нес широкогрудый призыв: «Kiss me!» — и герб, подразумеваемым в гербовом месте на снежных джинсах, хотя в природе являлся простым советским человеком. Сам же Опушкин, согласно предположениям, составлял неверное существо — не так человек, но, может быть, холодец из собственных рожек и ножек, если ничто более смазанное из них не сваришь, зато естественно — дрожать и колыхаться под напором жизни и в итоге быть показательно съеденным. Правда, холодец опрокидывают в пространные объемы — блюда, лохани, шайки, чтоб оттянуть любовь пространства. Опушкин же протек — в гребенчатые полосы, отдельные — завитком, в общем — в шерсть и всю заплескал, а остатки накапали в туфли ущелистого вельвета, и хотя ему пришлось повозиться, заводя под себя те и эти сачки, он все-таки подтянулся к идее homo. Но никто в гастрономах не насолил ему и не отперчил его, и он остался собою не восхищен; и волны народного почитания не прихлынули. Не есть ли то — более механическая радость, когда холодец, избежав быть заправленным чем надо и усладить румяные уста, уже пятьдесят лет в строю — и бросает тень, и сам зажевывает? У изнывшей в хвосте за ним души забирает последнюю колбаску… Но, конечно, уступил бы и слезно молил напирающих сзади — принять его долю и не помнить зла, и клялся собственной язвой и спрашивал принципиальней значит, рекомендуете мне — чью-то бывшую плоть? Вчера полную желаний? Кто вы, Лукуста или маркиза Мария де Бренвилье?.. Согласно мечте напирающих сзади… Возможен таков Опушкин — посланец мятой обыденности или впечатления: все течет и пусть временно застыло, все равно протекает. Кто-то заметил Опушкина в рядах галдящих бухгалтеров и назначал его музу — любительницей… если Опушкин не завернул в фортеции цифр — на миг, чтобы вслед за чьим-то умозаключением удалиться. Или, узрев, что все скользит и длинно его не смотрит, плеснул себя в более перспективные формы — в медные ступы с разнообразной краской, и в золотое ощущение себя — художником, и в железную фразу: я нахожусь в процессе художественного накопления, позволяющую найти себя — во всем, что выразит явь, и уже не подозревать последнюю — в непарламентском выражении… А может, в том, что молодой Мотыльков и в холсте проявил себя не меньше чем Мотыльковым, заслуга — не бухгалтерской кисти, но самого изображенного, а также напоминания: не все хорошо, что видно, но совершенству нет предела…
Однажды кому-то пришлось наведаться к Опушкину — одолжить что-нибудь из примыкающих к нему нижних позиций, не спеша обещать назад, или холодный рецепт подачи к столу рожек и ножек… Вот тогда им и предстало видение: молодой Мотыльков, так сингулярен и конкретен, как британские денди и во многом прозрачные французы… И сердце пришедших переключило скорость, и, оттеснив горделивого маэстро — или бухгалтера? — пришедшие выдохнули:
— Кто?
Опушкин был удивлен и, судя по всему, вопрошал в ответ:
— Чем же вы были заняты, если вам темно — внятное?
На что кто-то пришедшие отчитывались, хотя и не по всей дисциплине:
— Только что мы боролись с ветром…
Тут с Опушкиным случалась обратная перемена, он так беспощадно сник в свои гребенчатые полосы, в общем — в шерсть, что и горловина как будто опустела… из коих пассивных глубин выкрикнулось престранное:
— Это бывший Мотыльков.
— То есть бывший? — переспросили кто-то. — Расстригся из Мотылькова в Куколкина?
— Бывший. Быв-ший, — прошелестел Опушкин, шокированный чьей-то ветреностью, и показывал пришедшим почти смятение. — Не держитесь ли вы борющегося с обывателем мнения, что каждый забирает, что заслужил? Ведь многие предметы произвольничают…
— Держусь всем, что держит, — сказали кто-то пришедшие. — Каждому — по сомнительным заслугам. По стоимости, назначенной дядей… именно: тетей.
Тут выпустил с холста усмешку молодой Мотыльков.
— Враги стоимости — посвященные, дождь, дурное пищеварение и высокий моральный дух, — обширно молвил Мотыльков тем, кто на него смотрят. — Друзья стоимости — цейтнот, спиртное, неизлечимое и высокий моральный дух… Лучше, чтобы тот, кто приценивается и бренчит мелочью, был нищим невеждой и все его удивляло… В золотой век я тянул на миллион и вдруг распят — в опушкинской недометражке. Не сносив и золотых башмаков… — но замолчал, потому что спохватился, все же говорящие портреты — кривой поворот.
Мир вдруг остыл к Мотылькову.