Очень не хотелось ему вспоминать ту мучительную, вовсе невероятную историю: в израненной, беззащитной душе это место продолжало болеть, и в такие минуты прикасаться к незаживающей ране было бы неразумно, непомерно опасно, потому что окончательно могли расстонаться, расплакаться слабые нервы, так нетрудно себя и совсем потерять, обессилеть, и вновь заметаться в несносной, невыносимой своей нерешимости.
Однако ж именно в эти роковые часы своих наипоследних раздумий было необходимо попристальней оглядеть все прежние происшествия жизни, которые отчего-то сплелись в такую запутанную, неразрывную цепь. Судьба манускрипта уже не могла оставаться дольше неясной. Ещё один раз представала необходимость взвесить решительно всё, чтобы не совершить ошибки непоправимой, каких и без того немало насчитывал он в своей одинокой скитальческой жизни. Перед самим собой он был обязан бестрепетно поглядеть в своё прошлое, даже если бы оттуда, из тьмы, прихлынули новые сожаленья и муки: из того прошедшего неминуемо выросло настоящее, в котором таилось и тревожило то, что предстояло ему совершить.
Он знал, что заставит себя вспомнить всё, что представится нужным, однако ему было бы легче, если бы вспоминалось как будто нечаянно, независимо от него самого, без напряжения, без надрыва, без усилия воли, которое истощало его. Было странно и страшно своими руками ворошить то, что нестерпимо болело и всё ещё продолжало болеть.
Слабое тело его задрожало, капли холодного пота выступили на лбу, отчаяние застыло в затуманенных карих глазах.
Возможно, было бы лучше тотчас вскочить на дрожащие ноги и, ни секунды не медля, сделать всё то, что задумал в беспокойном кружении этого месяца, лишь бы не терзаться невыносимо, не мучить себя без пользы, однако ж, сделай он всё, что задумал, возврата не будет, как прежде, когда призывал он в помощь труду ненасытный огонь.
Возврата назад не будет, то есть может не быть...
И нельзя не обдумать ещё один раз, нельзя не измучить себя до конца.
Николай Васильевич обхватил руками костлявые плечи, пытаясь согреть их и вместе с ними согреть всё дрожащее тело, по-прежнему старательно делая вид, что довольно иззяб и трясётся такой крупной омерзительной дрожью не от раздора и страха в душе, а от ненавистного московского зимнего холода, от которого осенью попытался сбежать, да, к несчастью, не смог, и таким простым способом пересиливал, переживал свою слабость души. Он чуть не кричал, не находя, куда деться от нравственных мук, не представляя, где спрятаться от того, чем решился себя испытать.
Наконец, согревшись немного, он поднялся устало, медлительно, принуждая себя, обогнул справа стол, обошёл два кресла с вычурно гнутыми спинками, безмолвно и тупо торчавшие перед ним, и, старчески горбясь, приблизился к другому окну.
Небольшое тусклое зимнее солнце прикрыла метельная дымка, в сплошном сером небе едва проступал один бледный негреющий диск, и слабый свет, сочившийся от этого диска, не отбрасывал теней на стылой, забросанной снегом земле.
Он понуро стоял, перенеся тяжесть тела на левую ногу.
«Выбранные места из переписки с друзьями»...
Внезапная, поспешная, несчастная и такая нужная книга, без которой невозможно было бы дожить до этого дня, однако всё ещё оставалось тёмной загадкой, из какой нужды он в этой книге, задушевной и страстной, выставился и оказался учителем?
Уже сама оказия почти и не помнилась нынче. Может быть, ему отчего-то представлялось тогда, что его самое лучшее гибнет, что перо писателя непременно обязано служить истине, а что он? Беспощадное жало сатиры не коснулось ли вместе с тем, что следует вымести из души человеческой, и того, что должно на все времена оставаться в ней святыней? Не слишком ли и сам он совместно со всеми завлёкся сугубым течением времени, позабыв о вечном, без которого так ужасно мельчает и наша частная, и наша общая жизнь?
Николай Васильевич обмер, очнулся, заторопился напомнить известные истины, нынче светившие ему тем же приманчивым светом, что и тогда.
Что за истины?
Истины ужасно простые: он напомнил соотечественникам о чести, о совести, о достоинстве человека, о высоких предметах, которые ещё есть на земле, кроме тех мелких и пошлых, которые отуманили слабые души, как он это видел везде. Больше он ничего не хотел.
В нём пошевелилась привычная склонность к насмешке: эта книга уж точно оказалась внезапной, чего угодно он ждал от неё, однако совсем не того, что в самом деле приключилось.