В ободранной квартире, похмельный — нехорош был брат... После ухода жены (несколько лет назад) он тосковал, запивал иногда, говорил о жизни, жалел всех и все пытался объяснять...
Они пили в кухне, нежилой, голой, — два брата, два невеселых стареющих мужика; и думал Павел Арсентьевич, что лучше б Нина его разлюбезная ушла гораздо раньше, и все бы еще сложилось счастливо, пьянел, считал ее стервой и шлюхой, а к третьей бутылке и ее жалел, и бубнил неискренне, что все к лучшему, и искренне что она из тех, на ком вообще жениться нельзя.
Наутро брат встал снова черен, Павел Арсентьевич потащил его выгуливать, под закопченными сводами
«Детинца» осетрину по-монастырски медовухой запили, а вечером дома он заставил разгребать мусор, пришивать номерки к грязному белью и менять перегоревшие лампочки.
В понедельник, позвонив Агаряну и Верочке на работу, хозяйничал, купил новые занавески и швабру, мыл полы, все заблестело, а вечером выпили — уже немного, перебирали детство, пили за детей, поминали отца и мать, шутили и плакали.
Павел Арсентьевич подарил брату кофейный пиджак и приемник «Океан» и велел приезжать на следующие выходные.
А дома вынул из кошелька толстую пачку зеленых пятидесятирублевок. Глупо подумал, что доллары— тоже зеленого цвета. Бородатый анекдот идиотски всплыл: «Зеленое, хрустыт, нэ дэнги, что такое?— Пятдесат рублэй.— Правилно, слушай, как угадал, а?..»
В пушистом кофейном джемпере и вранглеровских джинсах он сел за семейный стол и поковырялся в индейке.
Вызревшая тыква оказалась бомбой, стенки разлетелись, локомотив сошел с рельсов и замолотил по насыпи.
Эффект в лаборатории оказался силен. Даже Очень силен.
Павел Арсентьевич явился на работу ровно в восемь сорок пять и закрыл за собой дверь, уходя, ровно в семнадцать пятнадцать. Масса ужасных вещей вместилась в этот промежуток времени.
В восемь пятьдесят он отказался утрясать вопросы с технологами.
— Супрун, — с сухим горлом ответил он, — это компетенция начальника группы. Или завлаба. Я запустил работу. Пусть прикажут.
Супрун растерялся, стушевался, просил извинения, если обидел, и только потом обиделся сам.
Алексей Иванович Агарян, заглянувший с мягким пожеланием приналечь, получил ответ:
— Кто везет — того и погоняют.
Агарян обомлел и ущипнул себя за усики. Похолодевший от собственной металлической стойкости Павел Арсентьевич около получаса унимал дрожание различных частей тела.
На пять минут через каждые пятьдесят пять он выходил курить в коридор, и в лаборатории гнал напряжение тихо зудящий трансформатор: «Крупные неприятности... ОБХСС... Москва... повышение... любовница,..»
— Извините, я ни-че-го не могу для вас сделать, — с ласковым состраданием пояснил он бескаблучной Людмиле Натальевне Тимофеевой-Томпсон. Старая дама в негодовании ушла к затяжчикам.
Теперь Павел Арсентьевич не садился в транспорте, дабы не уступать потом место. На улице смотрел строго перед собой: пусть падают кому нравится, его не касается. Отворачивался, если женщины брались за пальто, — не швейцар.
Существование двинулось в перекрестии проницающих взглядов: они вели его, как прожекторные лучи намеченный к сбитию самолет.
В последующие дни он отмел встречу х подшефными пионерами, овощебазу, дружину и стояние в очереди за колготками, заполучив неприязнь Тимофеевой-Томпсон, Зелинской и Лосевой, Шерстобитова, который все еще не женился, но уже на другой, и Танечки Березенько. В его отсутствие для успокоения общественного самолюбия было решено, что Павел Арсентьевич получил расстройство нервов вследствие переутомления.
Без двадцати семь он возвращался домой с продуктами из универсама, с аппетитом обедал, шутил, возился со Светкой, мыл посуду, декламировал прочувственные нравоучения Валерке и читал в постели журнал «Юный натуралист».
По истечении пятнадцати суток этого срока испытаний он расписался в ведомости за пятьдесят пять рублей аванса, кои и вручил Верочке со скромной горделивостью наследника, отрекшегося от миллионов и заколотившего копейку грузчиком в порту.
Кошелек пятнадцать суток провел заключенным в тумбочке, запертой на ключ: ключ был упрятан в старый портфель, а портфель сдан в камеру хранения.
По освобождении кошелек предъявил тысячу восемьсот пятьдесят рублей: на полтину больше последней выдачи, как и наладился.
Спорить и бессмысленно ломиться против судьбы они с Верочкой не стали, деньги отложили, а часть пустили на жизнь.
Ночью в туалете Павел Арсентьевич составил крайне детальный список: что в жизни делать обязательно, а что — сверх программы. «И никакого произвольного катания,—шептал он,— никакой самодеятельности».
Жизнь приобрела напряженность эксперимента. Павел Арсентьевич боялся лишний раз улыбнуться. Мучился, взвешивая каждое слово. Дома обедал, смотрел телевизор, и ложился спать — все. «Как все нормальные мужья»,— веско объяснил Верочке.
Еще пятнадцать суток.
Тысяча девятьсот.
Нехороший блеск затлел в глазах Павла Арсентьевича. Ночами он просыпался от сердцебиений (по-современному —тахикардия).