Так вот, каталогизируя «русский мир», каталогизируя черты этой поэтики, которые мы наблюдаем на протяжении всего ее развития с державинских времен, но только сейчас они, как скелет, с постепенным истончением плоти выступили во всей безобразной наготе, мы должны в первую очередь обратить внимание на русский логоцентризм. «Слова поэта суть уже его дела», – говорил Пушкин в передаче Гоголя. И действительно, русскому человеку дано так мало действовать, что слово остается его главным оружием. Нигде в мире слово не значит так много – во всем остальном общество напоминает паралитика, у которого, кроме дара речи, ничего не осталось, да еще и рот ему все время затыкают. Каждое сказанное слово весомо до того, что из-за него дрались на дуэли, «пошли дуэли из-за разночтений у Гегеля», как сказано у Вячеслава Пьецуха. В любом случае это две тесно связанные черты русского миросознания.
Великая роль слова, логоцентризм – явление по преимуществу компенсаторное. И эта идея компенсации словом бытийственных, бытовых, литературных, житейских неудач и есть главная, наиболее фундаментальная тема Бродского.
В онтологии Бродского, в его мировоззрении мир, как правило, не просто трагичен. Как Россия, оплот духовности, окружена жестоким миром, так наша жизнь окружена смертью. «Русский мир» – это мир осажденной крепости. В этой осажденной крепости, где проходит наша одинокая и короткая жизнь, единственное, что можем мы сделать, – это с помощью слова попытаться преодолеть время, попытаться преодолеть смерть, как в самом классическом стихотворении Бродского на эту тему:
Абсолютно логоцентрический мир Бродского постоянно им описывается. Он все время говорит о том, что главная задача поэта – развивать язык и быть орудием языка. И это обожествление языка – в сущности, довольно печальное признание в полной собственной неспособности изменить мир иначе. Мы не можем ничего сделать, но мы можем это назвать. В силу этого в поэзии Бродского чрезвычайно высока роль риторического приема, потому что слово становится альтернативой власти и в каком-то смысле ее заменой. Бродский, как прямой наследник Маяковского, о чем сказал еще Юрий Карабчиевский в своей книге «Воскресение Маяковского» (1983), наследует ему прежде всего в том, что он поэт риторического плана.
Бродский – один из самых умных поэтов своего времени. Его стихи насыщены мыслью, насыщены тезисами. Бродский говорит лозунгами, поэтому он прекрасно запоминается: «Но ворюга мне милей, чем кровопийца», «Смерть – это то, что бывает с другими». Любая строчка Бродского легко ложится в цитату. Бродский афористичен, каждое слово его чеканно. Бродский риторичен, у него мало метафор. Совершенно справедливо писал Владимир Новиков, что вместо метафор у Бродского дефиниции, – для поэта риторического склада это вообще характерно. Он говорит так, чтобы быть понятым, быть понятным. И отсюда почти физическое наслаждение, которое мы испытываем, читая Бродского. Он аппетитен для произнесения вслух. Прекрасен в этом смысле.
Евтушенко тоже ритор, конечно. Но у Бродского есть одно принципиальное отличие: как и вся российская идеология, и вся российская официальная риторика, он с удивительной легкостью утверждает взаимоисключающие вещи. Трудно представить, что «На смерть Жукова» и «Пятая годовщина» написаны одним пером; «Мой народ», «Стихи о зимней кампании 1980 года» и «На независимость Украины» – одной рукой. Та же самая рука, которая выводила «Мой народ», написала:
Сказано эффектно, но находится за гранью любых представлений о нравственности. Однако поэт говорит не то, в чем он убежден, скорее наоборот – он бывает убежден в том, что у него хорошо сказалось.
Совершенно бессмысленно предъявлять претензии к Маяковскому, который в 1914 году пишет восторженные плакаты: