Что остается от поколения, которое выбито? Остается зло, которое не совершено. Остается подвиг, который совершен без награды. Остается абсолютно интуитивное, чистое, детское желание не умножать зла. Это детское, которое проглянуло в последний момент, это, может быть, и есть какое-то спасение и оправдание всего. Это сформулировать очень трудно. У Шефнера это получилось.
Единственным оправданием всякой войны, единственно ценным, что от нее остается, будет это поколение самураев, этой самурайской этики. Самурай, который перед смертью пишет хокку – стихотворение, в котором заключен иероглиф его жизни, – это великий символ. И то, что осталось от Советского Союза, это и есть хокку наших военных самураев – безусловно, лучшее, что было в войне, а может быть, лучшее, что было в нашей истории.
Иосиф Бродский и Евгений Евтушенко
«Если Бродский против, я – за»
В истории современной русской литературы случился один удивительный парадокс. 75-летие Иосифа Бродского, которого к тому времени уже двадцать лет как не было среди живых, широко отмечалось и в Америке, и на родине. И тут выявилась совершенно поразительная вещь. Вдруг оказалось, что Бродский, в свое время вытесненный из России, так и не простивший ее руководство за то, что оно не позволило ему попрощаться с родителями, так и не приехавший на родину, является главным поэтом «русского мира». И это случилось не только потому, что он написал стихотворение «На независимость Украины» (1991), которое не решился опубликовать, но решился публично прочитать. Это случилось даже не потому, что он был автором стихотворения «На смерть Жукова» (1974), которое, как совершенно справедливо замечает критик Никита Елисеев, вполне могло быть напечатано если не в доперестроечной, то в постперестроечной «Правде». И даже не потому, что он написал стихотворение «Мой народ» (1965).
Бродский оказался поэтом «русского мира» именно потому, что выступает олицетворением всех его главных качеств. Вот такой действительно странный парадокс. Бродский, который всю жизнь ощущал себя в России изгоем, оказался после конца советского проекта главным постсоветским или внесоветским, главным русским автором, более русским, чем Юрий Кублановский, более русским, чем Олег Чухонцев, и уж конечно, более русским, чем Евгений Евтушенко. Евтушенко на его фоне выглядел страшно советским. После его смерти это стало еще более очевидным. Если в начале своего поэтического пути он писал почти всегда очень хорошие стихи, стихи действительно выдающегося литературного качества, с огромным хвостом ассоциаций, очень культурные стихи, психологически очень точные, если в 1958 году он был выразителем мнения миллионов, то в 1988-м стал уже абсолютным анахронизмом.
Если сопоставлять поэтов по одному из главных критериев – не по количеству хороших стихов, а по количеству слабых, то Евтушенко проигрывает Бродскому вчистую. Процент поэтического шлака в его творчестве зашкаливает. И сам он много раз о себе говорил, что перечитывать собственные подборки и даже собственные сборники не может без жгучего стыда. Самое же печальное, что у него под конец жизни была совсем уж провальная попытка написать стихотворение с позиции «русского мира» – я говорю о «Медсестре из Макеевки» (февраль 2015-го), – но, в отличие от «На независимость Украины» Бродского, это получилось у него очень неорганично.
Вместе с тем, если отобрать придирчиво 150–200 лучших стихотворений Евтушенко, это окажется книга, ничуть не уступающая аналогичному сборнику Бродского. Больше того, неожиданно выяснилось, что Евтушенко в каком-то смысле даже и живее сегодня. Потому что вещи, о которых он говорил, которые казались публицистически преходящими, как выяснилось, бессмертны. Евтушенко, при жизни оттесненный Бродским куда-то в глубокую поэтическую периферию, после смерти оказался во многих отношениях ему равен, а кое-где даже предпочтительнее.
Советское и русское противопоставлены друг другу по множеству критериев, и иногда, право, не знаешь, на чью сторону встать. И говоря о Бродском как о поэте «русского мира», я выделил бы пять его черт, пять фундаментальных признаков того мировоззрения, которое Бродский выражает.