Другое дело, что литература о нынешнем состоянии России еще не написана. Для этого нужен классический, серьезный абсурдист. Эту литературу надо писать пером Ионеско, пером Беккета, Кафки, если угодно, пером Петрушевской – ее последние рассказы и пьесы тому свидетельство (например, «Балкон ку-ку», 2016). Но писать это средствами реализма невозможно. Мы только-только начинаем разбираться с своим травматическим опытом.
И еще одна довольно забавная вещь, но и трагическая в каком-то смысле. Проза Довлатова – это проза советского интеллигента. А тут вдруг оказалось, что Россия, когда вернулась к себе, советскую интеллигенцию съела. Ее больше нет. И то состояние, к которому Россия вернулась (состояние мрачное, во многих отношениях бесперспективное), – это состояние, в котором довлатовскому герою просто нет места. Скажу вам больше: нет места и обывателю, потому что отсидеться вне истории уже не получится.
Ценность довлатовской прозы во многом (и это скажут все) в двух вещах. Первое – в ее стилистике: это знаменитое довлатовское правило никогда не начинать в одной фразе слово с одной и той же буквы. В чем смысл этого правила, не понимаю. Даже Флобер, уж на что был пурист, иногда начинает с одной и той же буквы – и в оригинале, и в переводе это есть. И ничего. Как-то Флобером остался.
Вторая примета довлатовской прозы – ее милосердие. Довлатов снисходителен, Довлатов, скажут нам, многого не требует. Это не так, конечно. Довлатов требует с человека очень многого, просто он этого многого не получает никогда, и он уже привык. Поэтому доминирующей эмоцией его прозы, как совершенно правильно заметил Ефимов, стало раздражение, впрочем, никогда не дорастающее до ненависти. Проблема этого раздражения в том, что оно не может получить никакого разрешения. Герой Довлатова не бунтарь. Он пойдет и напьется, он пойдет и расскажет анекдот. А эти формы протеста изжили себя – литература, хороша она или плоха, но требует страстей. Милосердием, а на самом деле снисхождением она никогда не обходится. Температура литературы не может быть 36’6, она должна быть как минимум за 37. Это всегда состояние возбуждения, страсти, если неудовлетворенности, то глобальной, переходящей в ненависть.
Вот возводят Довлатова к Чехову. Но Чехов – это ненависть, это ледяное презрение. И в абсурде Чехова рядом с этой мелкой обывательской шелупонью по контрасту установлен мощный источник света, огромная авторская личность, которая бесится, которая ненавидит, которая позволяет себе говорить то, что говорить не принято. Помните фразу героя из «Дома с мезонином»: «Дело не в оптимизме или пессимизме, а в том, что у девяноста девяти из ста нет ума». Проза же Довлатова во многом держалась на авторском уверении: «Я такой же, как вы, я один из вас». В литературе эта стратегия не работает. Есть писатель, и он обязан быть другим. Если мы не увидим в нем пророка, то и зачем он нам нужен. Русская литература настаивает на сверхчеловеческом писательском статусе. Если этого нет, извини, ты будешь всегда проходить по разряду Боборыкина.
Но Довлатов соблазнил многих слабых сих, и появился огромный поток литературы, осваивавший опыт баек. Это оказалось сравнительно легко. Однако байка – жанр самоубийственный, и прежде всего потому, что не поднимает человека над человеком. Человек выходит из книги ровно таким же, каким в нее вошел.
В наше время, при всей его мерзопакостности, обнаружилась ничтожность частной жизни. Наконец, кажется, мы дожили до времен, когда эта грязь из-под ногтей, эта частная жизнь перестала иметь какую-либо цену, потому что все это легко оказалось отнять. И, может быть, поэтому самый позитивный факт нашего времени – тот факт, что Сергей Довлатов переместился в положенный ему средний ряд. К большому, конечно, сожалению, потому что от природы был он человеком одаренным. Но если бы каждый из нас позволял себе дорастать до собственного масштаба! Как сказал в повести «Девушка у обрыва» (1963) один их старших современников Довлатова, писатель гораздо более высокого класса, Вадим Сергеевич Шефнер, царство ему небесное:
Один человек… решил подняться на вершину горы, а другой – стать на болотную кочку. Человек, не дошедший до вершины горы, поднимется все-таки выше того, кто стоит на болотной кочке.
Венедикт Ерофеев
«Москва – Петушки»: новая русская одиссея