Сегодня мы будем говорить об одном из самых трагических произведений русской литературы – и даже не столько о нем, сколько о причинах и механизмах нашей к нему парадоксальной привязанности. Как заметила Ольга Матич, весьма проницательный американский исследователь русского самиздата, два текста были в нем абсолютными бестселлерами, по числу самодельных копий они лидируют. Даже, пожалуй, три, если добавить сюда поэзию. Это «Часть речи» Иосифа Бродского, это «Школа для дураков» Саши Соколова и «Москва – Петушки» Венедикта Ерофеева.
Все три текста не были допущены в официальную печать не по причине своего антисоветизма, которого в них нет, а по причине своей авангардной сложности. И тем не менее три текста такого уровня модернизма и авангардности имелись практически в каждом интеллигентном доме (сама книга была напечатана в Израиле тиражом триста экземпляров) или уж гостили там точно, читались, перепечатывались и разворовывались на цитаты. При этом безусловным лидером была поэма Венедикта Ерофеева, которая являет собой, вероятно, по цитатности, по количеству отсылок и аллюзий, по своей невероятно сложной структуре абсолютный рекорд утонченности не только в самиздате, но и в русской литературе в целом.
Я сам проходил через разные стадии отношения к этому тексту. Он был для меня абсолютной легендой. В 1984 году Николай Алексеевич Богомолов, который преподавал русскую литературу у нас на журфаке, за год до перестройки неожиданно сказал, что «Москва – Петушки» – произведение на грани гениальности, которое можно поставить в один ряд с «Симфониями» Андрея Белого. Услышать такое от Богомолова, для которого и Булгаков был беллетристом, было сенсацией. Можете представить всю степень моего разочарования, когда в армии на КПП дружившая со мной дочь командира автовзвода принесла мне на три часа журнал «Трезвость и культура», где впервые в советской истории – это был 1988 год – была напечатана поэма Венедикта Ерофеева. Ожидая прочитать что-то душу потрясающее на уровне, может быть, Андрея Платонова, я столкнулся, как мне тогда казалось, с потоком алкогольного бреда, с алкогольным делириумом человека, который учился в трех высших учебных заведениях и все три не окончил.
Широко распространенное заблуждение, будто «Москва – Петушки» становится понятной только после хорошего алкогольного просветления, не имеет под собой никаких оснований. «Москва – Петушки» – это книга, написанная трезвым человеком, в период, кстати говоря, очередной завязки, написанная тридцатилетним, еще вполне здоровым Ерофеевым, который всегда – я знаю это со слов близко знавшего его поэта Марка Фрейдкина – преувеличивал и акцентировал свою алкогольную зависимость. Во всяком случае, записные книжки Ерофеева показывают постоянную, бешено интенсивную, неослабевающую работу ума, и умер он, как мы знаем, не от последствий алкогольной деменции, а от рака горла, сохраняя до последних дней изумительно ясное сознание. «Москва – Петушки» – одна из самых трезвых книг в русской литературе, потому что она виртуозно построена; может быть, тошнотворный морок, который так влиял на меня сначала, и входил в авторскую задачу. Понадобилась долгая жизнь для того, чтобы прочесть, понять и полюбить «Москву – Петушки». Понадобилось слишком часто получать в лицо «вымя вместо хересу», чтобы понять всю глубину и весь трагизм этого текста. Главное же озарение и главные сдвиги в его понимании произошли, когда я попытался уяснить причины притягательности ерофеевского текста, а впоследствии (это вещи взаимосвязанные) встроить его в некоторый жанровый ряд.
Все голливудские сюжеты приходятся нам по сердцу потому – и это заметил сначала Александр Митта, а потом Юрий Арабов, – что они имеют глубокую мифологическую основу. К этим сюжетам хорошо подходить вооруженным «Морфологией сказки» и «Историческими корнями волшебной сказки» Владимира Яковлевича Проппа. Мы начинаем понимать, какая сказка лежит в основе какого сюжета, лишь глубоко и трезво вдумавшись, отбросив все замечательные технические прибамбасы. И если мы сумеем обнажить скелет текста Ерофеева, мы увидим там абсолютно классическую мифологическую схему. Поэтому этот текст так ложится на душу. Секрет притягательности «Москвы – Петушков» в том, что это очередная русская одиссея.
Мне кажется, давно уже пора выделить одиссею в отдельный жанр. Для этого гораздо больше оснований, нежели для сомнительной мениппеи Михаила Михайловича Бахтина, которая сочетает в себе героическое, комическое, лирическое, трагическое, да и экзистенциальное, если нужно.
Одиссея как жанр отвечает трем главным требованиям. Я говорил об этом не раз, поэтому скажу кратко.