Читаем Советская литература: Побежденные победители полностью

Конечно, родной отец, сжигаемый ради того, чтобы иллюминировать дорогу в грядущее, — этот образ выдает чрезмерное старание. Натугу. Истерику интеллигента, боящегося быть уличенным в мягкотелости и оттого старающегося не отстать от тех, кого Блок вывел в Двенадцати. И за всем этим — такая знакомая нам по ранним поэмам боязнь одиночества, что впоследствии, в поэме Владимир Ильич Ленин (1924), воплотится в презрении к единоличности. Только за то, что она — единоличность: «Единица! / Кому она нужна?! / Голос единицы / тоньше писка. / …А если / в партию / сгрудились малые…».

Видя если не гордость, то рабочую необходимость в попирании своего певческого горла, Маяковский, случалось, высказывался и более вызывающе: «Говорят, что вот Маяковский, видите ли, поэт… Мне наплевать на то, что я поэт. Я не поэт, а прежде всего поставивший свое перо в услужение, заметьте, в услужение, сегодняшнему часу, настоящей действительности и проводнику ее — Советскому правительству и партии». (1927 год, выступление на диспуте.)

Что тут скажешь? Только не слово презрения (сожаление — дело другое). Сам этот вызов: «заметьте, в услужение» по-своему честен. Другие, мол, служат и продаются тишком, стыдливо, а я «во весь голос» заявляю, что — запродан.

А это действительно разница. Продаваться можно многажды, оказаться запроданным, стать и остаться верным — только один раз, и уж если разуверишься в правоте дела, которому отдал себя с потрохами, тогда — трагедия. Известна история, рассказанная критиком Ю. Юзовским: как он, молодой, выругал поэму Хорошо (1927), обозвав ее «картонной». Маяковский пожелал с ним увидеться и, услыхав претензии — дескать, у вас же сплошная неправда, Владимир Владимирович: «Окна / разинув, / стоят / магазины. / В окнах / продукты: / вина, / фрукты», а на деле-то бедность, сумрачно ответил в таком роде. Если социализм победит, значит, прав я. А если не победит, то какое значение имеют и ваша статья, и моя поэма?..

Такая, говоря без обиды, запроданность, такая степень верности — взрывоопасны.

Есенин и Маяковский кончили жизнь одинаково — и различно. Речь не о способе расправы с собой (петля, пуля), а о той разнице, которую предположил Борис Пастернак: «Мне кажется, Маяковский застрелился из гордости, оттого, что он осудил что-то в себе или около себя, с чем не могло мириться его самолюбие. Есенин повесился, толком не вдумавшись в последствия и в глубине души полагая — как знать, может быть, это еще не конец и, не ровен час, бабушка еще надвое гадала».

Быть может, и так. Но правдоподобнее другое.

Есенин, натура гармоническая изначально, погиб от своего — все возраставшего, становившегося все очевиднее — несовпадения с действительностью. Маяковский, не менее изначально настроенный на конфликт со всем миром — с Богом, с Россией, с культурой, — погиб от чрезмерного, наоборот, совпадения с реальностью. Или — от непосильной попытки совпасть с ней; ведь многие отмечали, насколько странным было сочетание (вернее, несочетание) того, каким он хотел и старался казаться, с бытовым «декадентством».

«Он казался чрезвычайно крепким, здоровым, жизнерадостным, — вспоминал Илья Эренбург (казался — в жизни, в быту, а в творчестве — и того пуще). — А был он порой несносно мрачным; отличался болезненной мнительностью: носил в кармане мыльницу и, когда приходилось пожать руку человеку, который был ему почему-то физически неприятным, тотчас уходил и тщательно мыл руки. В парижских кафе он пил горячий кофе через соломинку, которую подавали для ледяных напитков, чтобы не касаться губами стакана. Он высмеивал суеверия, но все время что-то загадывал… Он и в барабане револьвера оставил одну пулю — чет или нечет…»

Крушение гуманизма

Как бы ни различались пути Маяковского, Есенина или Марины Цветаевой с ее высочайшими претензиями к миру и человеку, с ее перепадами отчаяния и восторга, как бы мы ни судили о закономерности или случайности конца, который они выбрали сами, — все равно! Мы обречены всю их жизнь рассматривать в этом трагическом свете, гадая, угадывая, где, в какой точке финал оказался предрешенным.

Не странно ль, однако, узнать, что подобный вариант развязывания всех узлов представлялся возможным Михаилу Александровичу Шолохову (1905–1984)?

«В порыве откровенности М. Шолохов сказал:

— Мне приходят в голову такие мысли, что потом самому страшно от них становится.

Я воспринял это, как признание о мыслях про самоубийство».

Это доносит — в буквальном смысле, от слова «донос» — непосредственно Сталину Владимир Петрович Ставский (1900–1943), самый бездарный из всех писателей, побывавших на посту генерального секретаря Союза писателей. Посетив Шолохова во второй половине 30-х годов и вызвав его на доверительный разговор, Ставский явно готовил арест своего конфидента, опасаясь, однако, давать совет самому вождю. (В ином случае он не стал церемониться, попросив наркома Ежова «помочь» с Мандельштамом.) Впрочем, как видим, не исключался и иной исход.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже