Читаем Советская литература: Побежденные победители полностью

«Морозка, — сказано в романе о непутевом и добром парне, совершающем подвиг с той же непроизвольностью, с какой он воровал и похабничал, — не любил чистеньких людей. В его жизненной практике это были непостоянные, никчемные люди, которым нельзя верить». И, напротив, вчерашний гимназист Мечик не может принять среду, в которую врос Морозка: «Окружающие люди нисколько не походили на созданных его пылким воображением. Эти были грязнее, вшивей, жестче и непосредственней». Матерились, крали, дрались, издевались над городским видом Мечика, над его правильной речью. И пока — пока! — во всем этом нетенденциозная верность автора правде жизни: и Морозка, и Мечик именно так должны воспринимать то, что им чуждо.

Вот, однако, звучит фраза, в которой, по крайней мере задним числом, угадывается будущий глава литературного ведомства: «…Зато (об „окружающих“, не соответствующих тому, какими их вымечтал Мечик. — Ст. Р.) это были не книжные, а настоящие, живые люди».

Так Фадеев ставит Мечика на место, и его авторский голос смыкается с голосом Морозки. Так называемая художественная объективность уступает место учительной тенденциозности.

Прозаик Валерия Анатольевна Герасимова (1903–1970), одно время — жена Фадеева, сказала, что в нем жили все герои Разгрома: и сознательный революционер Левинсон, и простодушный Морозка, и «слабый интеллигент» Мечик. Как и должно быть в душе художника, открытой пониманию самых разных людей, но одного из героев, «слабого», Фадеев решает оторвать от сердца.

Не сразу, не сразу…

Едва ли не самая сильная сцена романа — та, где командир Левинсон и врач Сташинский решают судьбу безнадежно больного партизана Фролова — в ситуации, когда неминуемо отступление их отряда.

Вспоминается — ну, разумеется, Бабель, Смерть Долгушова, та простота «человека — животного; человека — растения», с какой взводный Афонька приканчивает товарища. А можно вспомнить и стихи 30-х годов Алексея Суркова, точно о том же: «По сутулому телу / расползалась агония. / Из-под корки бинта / Кровоточила рана. / Сквозь пальбу / Уловил в замирающем стоне я / Нервный всхлип. / Торопливый выстрел нагана… / Мы лежали на подступах / К небольшой деревеньке. / Пули грызли / Разбитый снарядами угол. / Трехаршинный матрос, / Петро Гаманенко, / Пожалел / Закадычного друга». Как говорится, без комплексов. И насколько отягощен «интеллигентщиной» разговор, который нечаянно подслушал Мечик:

«— А Фролов? ты опять забываешь…

— Да — Фролов… — Левинсон тяжело опустился на траву. Мечик прямо перед собой увидел его бледный профиль.

— Конечно, я могу остаться с ним… — глухо сказал Сташинский после некоторой паузы. — В сущности, это моя обязанность…

— Ерунда, — Левинсон махнул рукой. — Не позже как завтра к обеду сюда придут японцы по свежим следам… Или твоя обязанность быть убитым?

— А что же тогда делать?

— Не знаю…»

Они — знают, как знает и сам Фролов: придется дать больному «лекарство»…

Критик Бенедикт Сарнов счел, что Сташинский был обязан остаться с Фроловым, дабы погибли оба. И привел довод: педагог и писатель Януш Корчак пошел же с детьми в газовую камеру!.. Что сказать?

«Конечно, я могу… В сущности, это моя обязанность…» Сташинский, как и Левинсон, понимает чудовищность предстоящего ему поступка. Они оба — люди, поставленные в противоестественное положение противоестественной реальностью (а война противоестественна всегда, партизанская — того пуще). Но — люди. Как и Мечик, со своей стороны не имеющий возможности вникнуть в эти ужасные резоны.

Критику кажется, что когда Фадеев описывает попытку Мечика помешать Сташинскому: «Мечик взвизгнул и, не помня себя, выскочил из барака…», то крысиный (?) глагол «взвизгнуть» говорит, сколь мерзок этот жалелыцик Фадееву. Кто знает, может, так казалось и самому автору Разгрома. Но перед нами — то, что вышло.

Сила этого эпизода — в том, что показана безысходность. Общая. Всем всё понятно. Сташинский знает, что должен остаться с пациентом, зная одновременно, что, оставшись, погибнет, оставив без лекаря весь отряд (а ну как начнут пытать, выведывая путь партизан?). Левинсон «не знает», то есть своей человеческой сутью отталкивает страшное знание, а жесточайшая реальность принуждает-таки знать. Фролову — вот уж кому не хочется умирать раньше смерти, однако и он, все зная, принимает смерть как неизбежность. И Мечик знает что-то свое, а если немелодически взвизгивает, то не как крыса, а как человеческое существо, достойное жалости и сочувствия.

Вот что, однако, важно — не столько для романа, сколько для дальнейшего фадеевского пути.

В сущности, Фадеев собрал в Мечике все природно-первоначальное, что было в нем самом, попавшем в партизанский отряд со школьной скамьи. Заставил Мечика ужаснуться крови и грязи, как ужаснулся сам, и… Вначале намеревался привести его к самоубийству, но потом, вероятно, устыдясь интеллигентского чистоплюйства, привел к предательству. Чем осудил и приговорил себя самого.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже