Кочетов и Дудинцев — два полюса, а между полюсами — случаи, даже нередкие, когда талант или хотя бы добросовестность все же брали свое, оставаясь в общепринятых границах. Тогда появлялся роман-хроника Валентина Катаева Время, вперед!
(1932), живой при всей своей заданности. Или Цемент (1925) Федора Васильевича Гладкова (1883–1958), напротив, натужно-тяжеловесный, но по крайней мере экстатически замахнувшийся на создание некоей религии труда. Или романы Даниила Александровича Гранина (р. 1918) Искатели (1954) и Иду на грозу (1962), полемически нацеленные против демагогии и бюрократизма в науке и производстве. Или… А что, превосходная повесть Спутники (1946) Веры Федоровны Пановой (1905–1973) — о работе санитарного поезда в годы войны — не является как образцом производственного сюжета, так и примером преодоления его ограниченности? Куда более явным, чем это произошло в ее же талантливых романах Кружилиха (1947) и Времена года (1953).Скучной добросовестности ради можно упомянуть Гидроцентраль
(1931) Мариэтты Сергеевны Шагинян (1888–1982), Кара-Бугаз (1932) Константина Георгиевича Паустовского (1892–1968), Глюкауф (1934) Василия Семеновича Гроссмана (1905–1964), Танкер «Дербент» (1938) Юрия Соломоновича Крымова (1908–1941), Битва в пути (1957) Галины Евгеньевны Николаевой (1911–1963)… К спискам, однако, всегда приходится прибегать от бессилия — в данном случае от бессилия уделить внимание всем, кто в той или иной мере достоин внимания. Но вот заметнейший случай, когда жанр производственного романа в равной степени ограничивает самовыявление художника и дает-таки ему возможность высказать нечто чрезвычайно важное для него. Играет роль многократно испытанной опоры.Говорим о Русском лесе
(1953) Леонида Максимовича Леонова (1899–1994).Лесопользование
— само обозначение народно-хозяйственной, экологической, а в романе и философской проблемы, вполне обиходно-терминологическое в среде специалистов, здесь кажется будто нарочно выдуманным Леоновым: такова стилистическая среда Русского леса да и всей леоновской прозы. Оно — как индивидуальное словообразование того, чьим самобытным слогом одни восхищаются, другие считают манерным. «У него каждая фраза строит глазки», — говорил сосед Леонова по Переделкину Пастернак. Что в любом случае отразилось на судьбе писателя: сами его слог и стиль, культ отделки, провозглашавшийся им самим и воспетый критикой, эта несомненная вроде бы добродетель взыскательного художника, как оказалось, была способна обернуться вполне драматически.Например, в стремлении к совершенству, как и ради идеологической саморедактуры, Леонов спустя тридцать лет после создания его, как считается, лучшего романа Вор
(1927) взялся исправить его. И испортил.Мастер
— первое слово, которое хочется сказать о Леонове. Мастер во всем, на все руки: «…Он умеет делать абажуры, столы, стулья, он лепит из глины портреты, он сделал себе великолепную зажигалку из меди, у него много станков, инструментов, и стоит только посмотреть, как он держит в руках какие-нибудь семена или ягоды, чтобы понять, что он — великий садовод… Это породистый и хорошо организованный человек, до странности лишенный доброты, но хороших кровей…» (Из дневника еще одного соседа, Чуковского).И — неожиданное признание самого мастера: «Говорит, что не может написать и десятой доли того, что хотелось бы. „А вы думаете, почему я столько души вкладываю в теплицу, в зажигалки? Это торможение. Теплица — мой роман, зажигалка — рассказ“».
Торможение — как разновидность памятного: «…Я / себя / смирял, / становясь / на горло / собственной песне». Торможение — как образ жизни, который ты вынужденно принимаешь. Больше того — как то, что может не отпустить, даже когда ты решился в полной мере высказать то, «что хотелось бы». Горькое доказательство — роман Пирамида
(другое название — Мироздание по Дымкову), писавшийся и отделывавшийся долгие-долгие годы и, хотя наконец опубликованный в 1994 году, но — парадокс? — именно по причине маниакальной взыскательности оставшийся в виде полуфабриката.Задуманный как воплощение религиозных и философских воззрений автора, его отношений с православием и коммунизмом, его размышлений о тирании и порче национальной породы — и т. д., и т. п., - этот необъятный, бесконечный, так и не завершенный роман остался, увы, практически нечитабельным. Невоспринимаемым. Даже восторженный биограф Леонова вынужден заметить: «Текст романа требует комментированного научного издания». То есть, он — что угодно; возможно, шедевр, но только не чтение…