В сущности, путь Трифонова — путь не столько обретений, сколько отказов. От «старых большевиков» как критерия нравственной стойкости (в Другой жизни
мать Сергея, ощущающая себя «делательницей истории», категорична, тупа, безжалостна). От «мещан» как объекта огульного осуждения. От столь же огульного культа интеллигенции, впрочем, коснувшегося не самого Трифонова, а его среды. Впечатление таково, будто Трифонов, находясь в неоконченном — к несчастью, оборванном ранней смертью — процессе внутреннего освобождения, ушел накануне создания чего-то самого главного для него. Да, роман Дом на набережной (1976) оказался, по словам критика Натальи Ивановой, «самой социальной его вещью». Да, Старик (1978) также отмечен острым анализом общественного перерождения. Но, кажется, скорее в романе Время и место (1980), где герой — писатель Антипов, в романе зыбком, не вполне получившемся, может, и вовсе не получившемся, произошел еще один из отказов, вероятно, самый перспективный для Трифонова.Зависимость человека от социальной жизни, неизбежная и оттого чересчур очевидная, чтобы быть для литературы главным предметом исследования (а уникальность советского строя, толкая честных писателей к обличительности, тем самым подчас ограничивала, сужала область художественного постижения), — эта зависимость здесь отходит на задний план, уступая место размышлениям на «вечные темы». (Так называется один из трифоновских рассказов — о том, как в «прогрессивном» журнале брезгливо отвергли его рукопись именно по обвинению в причастности к означенным темам.) На темы «абстрактно-гуманистические», как выражалась уже официальная критика. Не случайно Антипову вспоминается певец «частной жизни» Василий Розанов: «Частная жизнь Розанова была бы, он чуял, спасением, но ветер извне стучал в окна, стены содрогались, скрипела кровля. И сам Розанов под конец жизни был сокрушен ураганом — частная жизнь не защитила».
Да она и не способна защитить от таких ураганов, но все-таки в ней обретаешь мудрость, высоту, если не всепрощения, то всесочувствия, к которой пробилась — ценой утраты Сергея, любимого мужа — героиня Другой жизни
Ольга Васильевна: «Всякое прикосновение — боль, а жизнь состоит из прикосновений, потому что тысячи нитей, и каждая выдирается из живого, из раны»…Итак, вот схема творческого пути Леонида Леонова (естественно, упрощенная, как полагается схеме): от ранних вещей, созданных под влиянием Лескова и Ремизова, к добросовестному овладению жанром советского производственного романа (вершина — Русский лес
); эта чрезмерная добросовестность, может быть, и истощила художественную силу настолько, что роман Пирамида… Впрочем, смотри выше.Напротив, эволюция Трифонова, отрясшего прах Студентов
, не раз заявлявшего, что стыдится своего дебюта, шла в направлении обратном, и раскрепощение проходило трудно, так что он лишь к финалу своей судьбы освободился от цепких тенет «советскости» — понимаемой не политически, а как привязка к злобе дня или хотя бы века. Как в диалоге, записанном Сергеем Довлатовым: «— …Какой-то советский. (О знакомом писателе. — Ст. Р.) — То есть, как это советский? Вы ошибаетесь! — Ну, антисоветский. Какая разница».Есть, однако, случай раскрепощения столь стремительно-полного, что впору говорить о чуде.
Литературоведы Наум Лейдерман и Марк Липовецкий не остановились перед тем, чтобы применить формулу «соцреализм с человеческим лицом» к роману Василия Гроссмана Жизнь и судьба
(1960). Больше того. «Как художник, Гроссман в Жизни и судьбе верен соцреалистической эстетике: он строит эпос на фундаменте соцреалистического панорамного романа с огромным количеством действующих лиц, живущих и умирающих в разных частях земли. …Организующим центром такой структуры становится всевластный голос автора… и близких ему „рупорных“ персонажей… которые выстраивают идеологическую конструкцию, иллюстрируемую судьбами всех действующих лиц романа».Не возникни в начале периода имя Гроссмана, почему б не решить: речь о Войне и мире
, о «рупорном» Пьере Безухове? Или Толстой — соцреалист в каноническом, советском значении слова?