Читаем Советская литература: Побежденные победители полностью

Чего власть, арестовывая, не была способна принять во внимание в качестве смягчающего обстоятельства, так это бешеного желания удержаться в плену коммунистической иллюзии, стряхнуть пыль с красных знамен, отделить чистоту идеи от неискренности ее проводников…

Коржавин долгие годы был поэтом отчаянного вызова, противостояния, поэтом борьбы (которую можно определить как героическую форму несвободы — ведь человек освобождающийся еще не освободился). Стал поэтом существования. Поэтом свободы? Да, если понимать свободу как многообразие форм зависимости — от того, от другого, однако уже не от фантомов.

Стал или только хотел стать? В этом случае уточнение необходимо.

Устойчивость внутреннего существования — то, о чем Коржавин всегда тосковал, будь то порою хотя бы и очередная иллюзия, которая уже разочаровала тебя, оставшись ностальгически милой (за что ей по-своему надо быть благодарным): «Я с детства мечтал, что трубач затрубит, / И город проснется под цокот копыт, / И все прояснится открытой борьбой: / Враги — пред тобой, а друзья — за тобой» (уже — 1955-й). И ничего не может быть горше строк, написанных годом раньше, в карагандинской ссылке, — казалось бы, всего лишь «пейзажных», про «бледный / зеленый / сухой / наряд / Высаженных аллей». О листьях, что «сохнут, / не пожелтев, / Вянут, — а зелены».

Сохнущая зелень деревьев, принужденных, как люди, жить не там и не так, как и где им пристало бы жить, — образ, биографически выстраданный, но имеющий право стать образом бездомности в целом и вообще. Ибо привязанность к жизни, к быту, прямая от них зависимость, — то, в чем нуждается не одна плоть, но и дух: «В наши трудные времена / Человеку нужна жена, / Нерушимый уютный дом, / Чтоб от грязи укрыться в нем. / Прочный труд, и зеленый сад, / И детей доверчивый взгляд, / Вера робкая в их пути / И душа, чтоб в нее уйти. / В наши подлые времена / Человеку совесть нужна, / Мысли те, что в делах ни к чему, / Друг, чтоб их доверять ему. / Чтоб в неделю хоть час один / Быть свободным и молодым. / Солнце, воздух, вода, еда — / Все, что нужно всем и всегда. / И тогда уже может он / Дожидаться иных времен».

Между прочим, «наши подлые времена» — это аккурат 1956 год, столь — и совсем небезосновательно — обнадеживший многих. Да и самому Коржавину давший реабилитацию и возможность, пусть пока еще не печататься, но закончить вуз.

Однако именно дом, заполучив его физически и получив возможность проверить, насколько он нужен духовно, удержать не удается. И речь не только об эмиграции, сорвавшей с места.

Легкость — вот что грезилось Коржавину смолоду, не перестав манить в зрелости, и все же не зря в стихах 1949 года о Пушкине рядом с «легкостью» — понятие противоположное: «…Та пушкинская легкость, / В которой тяжесть преодолена». Он и есть поэт постоянно преодолеваемой тяжести, которая так тяжестью и остается. Непреходящая мука преодоления не оставляет его, став чертою характера; обреченность на эту муку — то, с чем Коржавин не расстается, да и хочет ли?

Вот что понято еще в 1952 году: «Время? / Время дано. / Это не подлежит обсужденью. / Подлежишь обсуждению ты, / разместившийся в нем. /…Нету легких времен…». И возможно ль уйти от напрашивающегося сравнения, с какой артистической легкостью, которая словно сама собою далась, о том же много позже скажет другой поэт, Александр Семенович Кушнер (р. 1936)? «Времена не выбирают, / В них живут и умирают… / Что ни век, то век железный. / Но дымится сад чудесный, / Блещет тучка; обниму / Век мой, рок мой на прощанье. / Время — это испытанье. / Не завидуй никому».

Вот уж где не возникает вопроса: «Против кого?» (так, вспоминают знавшие Бориса Слуцкого, кто сочувственно, кто иронически, он любил испытующе вопрошать авторов не только статей, но и прозы, и даже стихов).

Кстати, очевидное до броскости и наглядности противостояние преодолеваемой «тяжести» и как бы ничего не преодолевающей «легкости» — очевидное как проявления двух индивидуальностей, двух судеб — вдруг заставляет вспомнить о проблеме школ, направлений, течений. О том, отсутствие интереса к чему мы, кажется достаточно ясно оговорили в начале книги.

Но как отмахнешься на этот раз, если такой авторитет, как Иосиф Бродский говорит: «Творчество Кушнера до известной степени характерно для ленинградской школы, именно эта контрастная комбинация консервативной формы и содержания». Уточнено: авангардного содержания, хотя что это значит — понять сложно, учитывая не только вызывающую субъективность суждений Бродского вообще, но и многозначность понятия «авангардность».

Это, однако, неважно. Вопрос в другом: если творчество Кушнера характерно для «ленинградской школы» — допустим, что действительно существующей, — лишь «до известной степени», где же степень, воплотившая норму?

Ахматова? Но всякий великий поэт опровергает любые каноны, а — ненароком или в поисках единоверцев — все же образовав некую школу, сам оказывается в ней в роли прогульщика ее уроков.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Николай II
Николай II

«Я начал читать… Это был шок: вся чудовищная ночь 17 июля, расстрел, двухдневная возня с трупами были обстоятельно и бесстрастно изложены… Апокалипсис, записанный очевидцем! Документ не был подписан, но одна из машинописных копий была выправлена от руки. И в конце документа (также от руки) был приписан страшный адрес – место могилы, где после расстрела были тайно захоронены трупы Царской Семьи…»Уникальное художественно-историческое исследование жизни последнего русского царя основано на редких, ранее не публиковавшихся архивных документах. В книгу вошли отрывки из дневников Николая и членов его семьи, переписка царя и царицы, доклады министров и военачальников, дипломатическая почта и донесения разведки. Последние месяцы жизни царской семьи и обстоятельства ее гибели расписаны по дням, а ночь убийства – почти поминутно. Досконально прослежены судьбы участников трагедии: родственников царя, его свиты, тех, кто отдал приказ об убийстве, и непосредственных исполнителей.

А Ф Кони , Марк Ферро , Сергей Львович Фирсов , Эдвард Радзинский , Эдвард Станиславович Радзинский , Элизабет Хереш

Биографии и Мемуары / Публицистика / История / Проза / Историческая проза
Отмытый роман Пастернака: «Доктор Живаго» между КГБ и ЦРУ
Отмытый роман Пастернака: «Доктор Живаго» между КГБ и ЦРУ

Пожалуй, это последняя литературная тайна ХХ века, вокруг которой существует заговор молчания. Всем известно, что главная книга Бориса Пастернака была запрещена на родине автора, и писателю пришлось отдать рукопись западным издателям. Выход «Доктора Живаго» по-итальянски, а затем по-французски, по-немецки, по-английски был резко неприятен советскому агитпропу, но еще не трагичен. Главные силы ЦК, КГБ и Союза писателей были брошены на предотвращение русского издания. Американская разведка (ЦРУ) решила напечатать книгу на Западе за свой счет. Эта операция долго и тщательно готовилась и была проведена в глубочайшей тайне. Даже через пятьдесят лет, прошедших с тех пор, большинство участников операции не знают всей картины в ее полноте. Историк холодной войны журналист Иван Толстой посвятил раскрытию этого детективного сюжета двадцать лет...

Иван Никитич Толстой , Иван Толстой

Биографии и Мемуары / Публицистика / Документальное