Однако во второй половине 1930-х годов в сфере нормализующих суждений власти произошли существенные изменения. В моралистической риторике формировавшегося большого стиля превалировала теперь ориентация на моногамный официальный брак и осуждение добрачных и внебрачных половых связей. В данном контексте сталинская позиция совпадала с религиозно-патриархальной. Это становилось важным в ситуации начавшегося в сентябре 1943 года государственного примирения с православной церковью, породившего надежды на либерализацию отношения власти к церковному браку. Тем не менее в условиях послевоенной повседневности власть по-прежнему следила за динамикой фактов венчания, расценивая его как социальную аномалию. Однако, как свидетельствует уже упоминавшаяся «Справка, составленная по данным отчетов уполномоченных Совета по делам Русской православной церкви за второй квартал 1946 г.», люди обращались к церкви для освящения брака значительно реже, чем для крещения новорожденных или отпевания умерших. Венчали в среднем не более 15 % новобрачных484
. Скорее всего, это объяснялось относительной самостоятельностью молодых людей, вступающих в брак, независимостью их решения от желания родителей.Кроме того, послевоенный большой стиль с выраженными чертами имперской монументальности порождал надежды на возвращение пышных свадебных торжеств. Об этом свидетельствуют художественные фильмы: «Свинарка и пастух», вышедший накануне Великой Отечественной войны, «Кубанские казаки» и в особенности «Свадьба с приданым». Фильм представлял собой экранизированную версию спектакля Московского театра сатиры по пьесе Н.М. Дьяконова, премьера которого состоялась в конце 1949 года. Перенесенная на киноэкран, «Свадьба с приданым» стала доступна массовому зрителю и явилась своеобразной презентацией новых представлений о брачной обрядности. В фильме-спектакле, вышедшем в прокат в декабре 1953 года и сразу продемонстрированном советским телевидением, невеста появляется в специальном белом платье и в накинутом на голову тонком шелковом шарфе – аналоге фаты, а жених – в черном костюме, в белой рубашке с галстуком. Однако никаких нормативных суждений по поводу формы брачного церемониала сталинское руководство не создавало. Не существовало надежды и на легитимизацию обряда венчания.
Классическая и неопровержимая дихотомия – «жизнь и смерть» – представляет собой самое веское доказательство взаимодополнительности понятий «норма» и «аномалия». Смерть, несомненно, является нормой жизни и в то же время ее самым стабильным элементом. На протяжении всей истории человечества мрачную торжественность обрядов, сопровождающих уход человека в мир иной, считают показателем уровня развития цивилизации. Как известно, к началу XX века христианская ритуалистика похорон в мире уже претерпела серьезные изменения: в Европе и Северной Америке появились официальные крематории. Этот факт продемонстрировал не только жесткость надвигающейся индустриальной цивилизации, но и ее рационализм, выражением которого в определенной степени стала так называемая «смерть перевернутая». Это понятие введено французским исследователем Ф. Арьесом. Он утверждает, что «с начала ХХ в. общество психологически готово к тому, чтобы удалить от себя смерть, лишить ее характера публичной церемонии, сделав ее приватным актом, в котором участвуют лишь самые близкие…»485
. Интерпретируя идеи французского ученого, российский историк А.Я. Гуревич писал: «Общество ведет себя так, как будто никто не умирает и смерть индивида не пробивает никакой бреши в структуре общества»486. Представители постмодернистской философии, в частности Ж. Бодрийяр, отмечают, что в XX веке смерть вытесняется в пространство маргинального, полностью отделяется от жизни, несмотря на извечную дихотомию этих понятий487. В первую очередь это выражалось в рационализации обряда похорон и в изменении символической значимости огня, который в христианских представлениях доиндустриального времени никогда не рассматривался как способ погребения. В странах Европы после Первой мировой войны появляются памятники Неизвестному солдату в виде вечного огня как символа вечной памяти. Одновременно европейское революционное движение, традиции которого питали русский большевизм, рассматривало огонь как символ свободолюбивых устремлений. В ментальности европейцев в начале XX века эти две ипостаси огня – огонь очищающий и огонь пожирающий – спокойно сосуществовали.