Следствие по делу Тамаркина все тянулось и тянулось, и украденный мотор давно уже стал казаться совершеннейшей мелочью по сравнению с масштабами деятельности всех тамаркинских начальников, помзаводов, дружков, поддужных, толкачей и доставал. Лист за листом прибавлялись документы в пухлые папки, пальцы следователей немели от писания, бесконечные комбинации шарашкиной артели распутывать было трудно и довольно-таки противно. Один только Николай Федорович Бочков оставался в ровном расположении духа, распутывая моток преступлений, тщательно запутанный не только Тамаркиным, но и председателем Савелием Ефимовичем, и неким беглым Штаде, и двумя Ивановыми, и спившимся подонком Игнацием Зобиным. Все эти люди называли других, другие третьих, третьи возвращались опять к первым, но с изменениями и дополнениями, и бедный Окошкин только головой крутил и вздыхал, чувствуя себя в какой-то мере виноватым за всю эту историю.
Внезапно вынырнули какие-то (почему-то на тонны) четыре тонны коленкора, потом стекло в таре заказчика, потом Игнаций Зобин показал на Тамаркина, что тот продал семьдесят один ящик куриных яиц «экстра» и много сливочного маргарина. Все это было, разумеется, краденое.
— Вы подтверждаете хищение маргарина и яиц? — спросил Окошкин.
— При чем здесь хищение? В данном случае как раз я был не больше чем комиссионером. Толкнул левый товар, и ничего больше.
— Хорошенькое «ничего больше».
— Разрешите папиросочку? — попросил Тамаркин.
Он уже совершенно освоился в тюрьме, был старшиной в камере и даже написал Лапшину жалобу, таким языком и с такими намеками и вывертами, что Иван Михайлович, читая ее, сделал губами — будто дул, и сказал:
— От чешет. Ну прямо Александр Федорович Керенский.
— Куда же вы яйца распродали? — спросил Окошкин, кладя перед собой новый бланк допроса. — Только сразу, Тамаркин, откровенно.
— Я же с вами как с братом! — ответил Тамаркин. — Можете не сомневаться, гражданин начальник, если пришло время платить по векселям, то я плачу. Итак, куда ушли яички? Яички ушли через мою маму. Дальше Агнеса Юльевна Лазаревич, через нее прошло около шестидесяти ящиков. Знакомым, друзьям, я знаю…
Окошкин предостерегающе взглянул на Тамаркина, и тот понял этот взгляд, так как добавил:
— Это же одна шайка-лейка, я в том смысле утверждаю, что в этом паршивом мире спекуляции все знакомые. Мадам Лазаревич сделала себе на яичках норковую шубу, а ее муж — эта крупная щука Соловкин, — тот пропустил через свои руки маргарин. И еще Сонин Эдуард Максимович…
Ему было уже море по колено, он выдавал всех и держался так, будто его запутали и будто он ребенок. На допросах Тамаркин часто говорил про себя:
— Ах, гражданин начальник, все мы, Тамаркины, слабовольные люди. Мой покойный папаша ужасно играл в карты, и у нас не было нормального семейного очага, потому что власть над ним захватила одна женщина с железным характером, не будем касаться этих могил.
А на очной ставке с беглым Штаде Тамаркин произнес:
— Это мучительно! Поймите, гражданин Штаде, что я еще дитя, а вы — матерый хищник.
На что Штаде ответил пропитым басом:
— Если кто получит стенку за расхищение соцсобственности, то это вы, дитя.
Поговорив про краденые яйца, Тамаркин спросил, правда ли, что у Окошкина неприятности из-за дружбы с ним, с Тамаркиным.
— Это вас не касается! — сухо ответил Василий Никандрович, но слегка покраснел.
— Во всяком случае, — сказал Тамаркин, прикладывая руку чуть выше желудка, — клянусь своим больным сердцем, я в любое время дня и ночи могу подтвердить, что никакой дружбы между нами никогда не было…
И он сделал такую пакостнически-сообщническую, поганую морду, что Окошкин швырнул вставочку и крикнул:
— Вас не спросят! И никому ваша доброта не нужна и все ваши подтверждения. Никто не нуждается…
В двенадцатом часу дня к столу Окошкина подошел Лапшин, взял протокол допроса, почитал и покачал головой.
— Ужас! — сказал он. — Что только делается!
И опять покачал головой с таким видом, будто не встречал в своей жизни более страшных преступлений.
— Даю самые чистосердечные показания, — произнес Тамаркин. — Можно считать, действительно, не за страх, а за совесть.
— Совесть! — усмехнулся Лапшин. — Эх, Тамаркин, Тамаркин!
— Совершенно верно! — согласился Тамаркин. — Еще вернее, что я бывший Тамаркин, или все, что осталось на сегодняшний день от Тамаркина. Но я исправлюсь. Я готов к перековке. И, поверьте, меня перекуют.
— Ой ли?
— Перекуют! — воскликнул Тамаркин. И тотчас же довольно развязно осведомился: — На пять лет потянет мое дело? Или больше? Или суд даст снисхождение на основании моего полного и чистосердечного раскаяния?
— Там увидим! — сказал Лапшин. — Суд знает, кому что требуется. Получите по заслугам, не больше, но и не меньше.
Попыхивая папироской, он написал Окошкину записочку, чтобы «закруглялся, так как в 13.00 прибудут наконец братья Невзоровы».